Страница 3 из 27
Это Элла представила Эрнсту Люка, несколько месяцев назад зазвав его ужинать к ним в меблирашку. Она присмотрела Люка в университетской библиотеке. В тот вечер из Брюсселя приехал Эрнст. Молодой человек пришелся по вкусу Эрнсту, он положительно его веселил, тем, например, как, хвастаясь вполне нехитрыми достижениями на академическом поприще, твердо молчал о том, чем по справедливости мог бы гордиться: как храбро он сам, без знакомств и подачек, одолевал свои университеты.
Эрнст был высокий, с проседью, с черными густыми бровями и блестящими глазами, до того темными, что невозможно определить цвет. У него был большой красивый рот, недавно запущенная седая бородка и длинноватый нос. Что ему шло. Ему было сорок пять лет. Сначала он думал, что Люк спит с Эллой в те дни и недели, когда она приезжает в Лондон одна, бросая его в Брюсселе. Он, в общем, даже не возражал, что ж, дело естественное. Но теперь ему как-то с трудом верилось, что Люк любовник жены, уж слишком явную склонность демонстрировал юноша к собственной его особе.
— Не избаловать бы его, — сказала Элла, потому что Люк к ним зачастил, особенно в дни отсутствия мужа.
Эрнст сказал:
— Не давай ему денег.
— Не буду. Он и не просит.
— Ладно. Накорми, дай выпить, и хватит с него. И пусть накроет на стол и посуду помоет.
— Все он делает, и просить не приходится. Надеюсь, он мне найти квартиру поможет.
У Эрнста с Эллой был единственный ребенок, дочь, недавно она вышла замуж и укатила в Нью-Йорк. Люк, можно сказать, заполнял брешь. Эрнст, такой блестящий, со своими способностями к языкам, предпочитал жизнь в Брюсселе, но раз Элла вздумала строить собственную карьеру в Лондоне, он был вовсе не прочь видеть Люка, наведываясь в столицу, где застревал порой на неделю. Он был вовсе не прочь в первый месяц знакомства, но теперь, два месяца спустя, он, кажется, прямо рехнулся. Старинная блажь, старинная чушь допекала Эрнста, что он ни делал, о чем ни думал, из-за края сознания лезло: Люк; на серьезных встречах, собраниях, на деловых ленчах: Люк. Я положительно на нем помешался, думал Эрнст, захлестывая на себе ремень безопасности и мча от Хитроу в потоке машин к Люку, и к Элле тоже, конечно, в свою меблирашку: «Какие цветочки!» Иногда они звонили по телефону вниз, в обслуживание жильцов, заказать еду, а то стряпали сами, у себя в кухонном закутке, и ели там же за стойкой.
— Оставайся ужинать, — сказал Эрнст Люку.
— Не могу, — Люк глянул себе на запястье. — Зафрахтовался на один прием, помогать у буфета, от восьми до двенадцати.
— И как ты ухитряешься заниматься, со всей этой вечерней нагрузкой? — спросила Элла.
— А зачем много заниматься, — сказал Люк. — На лекции ходить, и достаточно. И все абсолютно запоминать. Мы это умеем. Мозги хорошие надо иметь.
— Ну, я просто тобой восхищаюсь, что ты столько работаешь, — сказал Эрнст. — Мало кто из молодежи на такое способен.
— Мозги хорошие надо иметь... — мечтательно протянул Люк, любовно оглядывая свое отражение на глади собственного душевного омута.
Эрнст никак не мог одобрять морального облика юного аспиранта. Тот пил пиво из банки.
Элла вышла за дверь, переодеться. Явилась в брюках и блузке, в ярко-зеленых туфельках на высоченных каблуках. Люк снова глянул себе на запястье.
— Мне пора.
— О, какие часики! Новые, да? — сказала Элла.
— Вполне, — сказал Люк. Он ее расцеловал, помахал Эрнсту и вышел.
Элла взяла бутылку сухого мартини. Уселась на диван рядом с Эрнстом.
— Однако, — сказала она. И наклонилась поправить в вазе откачнувшийся ирис.
— Что — «однако»?
— Часы. «Патек Филипп».
— Кажется, дорогие, — сказал он вкрадчиво, вглядываясь в нее.
— Это тебе знать, — сказала Элла.
— Я и знаю, — сказал Эрнст, — но ты, конечно, знаешь еще лучше.
— Ты подарил ему эти часы, Эрнст?
— Нет, а я думал, ты подарила.
— Я? Ты думал, это я подарила?
— А ты не дарила?
— Нет, конечно. С какой стати? Зачем? Если же он их получил от тебя, с другой стороны, тут был, наверно, какой-то мотив. — Ноги в зеленых туфельках на высоченных шпильках, скрещенные, покоились на кофейном столике.
— Ничего я не дарил ему, Элла, — сказал он. — Я вот думаю, кто ему подарил такие часы? — Эрнст явно нервничал. — Тысячи долларов. За этим стоит серьезное богатство.
— И ты надеялся, что это я подарила, — хмыкнула Элла.
— Чего мне надеяться. Просто я рассуждаю.
— А я-то надеялась, это твой подарок, — сказала Элла. — Раз нет, мне даже страшно как-то.
— Нет, это не мой подарок. Мне и самому страшновато. Дело не в часах, дело в неизвестном факторе.
— Если бы ты не дышал к нему неровно, с чего бы тебе пугаться, — сказала Элла.
— Если бы оба мы не дышали неровно, — сказал Эрнст.
— Кажется, ты в основном, — сказала она. — Но все равно. Не хотелось бы вляпаться. Люк плюс неведомый покровитель — это попахивает опасностью. В конце концов, ну что мы про него знаем?
— О, мы много чего знаем, — сказал Эрнст. — Он страшно способный, но зарабатывает на жизнь, не гнушаясь самой скромной работой. Редкие качества в таком мальчишке. Тебе бы его спросить, Элла, откуда у него эти часы.
— Просто не представляю, как можно спросить.
— Ну, этак по-матерински, я имею в виду. У тебя получится.
— А почему бы тебе не спросить? Этак по-отцовски?
— Я не испытываю к Люку родительских чувств.
— Ну все равно, и родителям не стоит соваться. Никому не стоит соваться к взрослому человеку. Люк прекрасно обойдется без нашей опеки, — сказала она.
Решили пойти поужинать. Элла надела уличные туфли, и двинулись в греческий ресторан.
— Видела сегодня Харли Рида, — сказала Элла. — На телевидении. Консультирует какой-то там про художника фильм.
— Там всегда это бледно выглядит, — сказал Эрнст. — Ненатурально. Художник сует кисть в палитру, легонько пошлепывает по холсту, а сам меж тем цитирует собственные изречения, якобы в беседе с кем-то, забредшим на огонек. Прямо в студию. Как по-твоему, художники держат студии для приема гостей?
— Ну, понятно, кино, телевидение, — сказала Элла. — Но иногда и прочтешь такое: художник разглагольствует с кистью в руке.
— А-а, это у Генри Джеймса. Но на телевидении-то надо бы поубедительней? И сколько они платят Харли? Он богатый. Зачем ему эта работа?
Элла сказала:
— Знаешь, тут он, по-моему, не на деньги купился.
— Кто спорит, — сказал Эрнст. В конце концов, он был человек справедливый. — Кстати, я не большой поклонник его живописи. Нет, если есть там идея, идею как раз я схватил. И конечно же, Элла, эти плоские, декоративные постеры — забытые на пляже машинки, неодушевленно тупые медицинские сестры подле карет «скорой помощи» — мне говорят о бюрократизме. Но он продается по завышенным ценам.
— Крис Донован его раскручивает. Конечно, она верит в Харли, — сказала Элла, а про себя подумала: «Вечно Эрнст ценник навешивает на каждую вещь».
— Ничто не поет, не течет. Какие-то мертвые знаки. Ни горячо, ни холодно. Абсолютно не пробирает, — сказал Эрнст. — И тем не менее продается за дикие тысячи.
Конечно, у Эрнста был вкус. Он ходил по аукционам и млел, меряя денежной меркой каждое произведение искусства. Сам понимал, что это дурная привычка, но втянулся, не мог отстать. Эрнст был католик. И даже во время посещения Папы и то невольно прикидывал земные богатства понтифика (пожизненный владелец Сикстинской капеллы, хозяин земель Ватикана и всего, что на них...). Эрнст сам понимал, что это почти неприлично, но старался себя убедить, что просто он реалист; и как бросишь — это же прелесть какая: примеривать, почем по текущему курсу идет красота.
По молчаливому соглашению Элла с Эрнстом больше не спали вместе. Знать бы только, спит ли он с Люком? И насколько Люк потаскун? Эта жуткая болезнь... Кстати, если бы он только узнал, что у нее с Люком нет ничего, сразу бы его отпустило. А то получается, с кем ни спишь в последние десять лет, до тебя уже переспали. Можно, конечно, предохраняться, хоть Эрнсту такие новшества невдомек. Вот и помрешь через десять лет, она думала, а я не хочу. Эрнст точно так же думал. Они Люка не знают, вот в чем беда, может, Люк сам себя не знает.