Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 133



— Ты сказал, что они ужасны. Человеку самому приходится судить свои мысли. Это вовсе не трудно. Во всяком случае, ты можешь попробовать. Если спокойно посидеть, это помогает: твой мозг отдаляется от всего и успокаивается, ты вспоминаешь о хороших вещах.

— О хороших вещах. А такие есть?

— Мередит, ты прекрасно знаешь, что есть. Самые разные.

— Я знаю? Я думаю, что все в мире покрыто какой-то серой пылью. Во всяком случае, я не могу понять твою точку зрения, если нет Бога. Правда ли, что, если бы Ньютон не верил в Бога, он открыл бы теорию относительности?

— Кто это тебе внушил?

— Урсула. Она сказала это за обедом. Тебя не было, а я подслушивал у двери, я всегда подслушиваю.

— Я так не думаю…

— Ты имеешь в виду, что подслушивать у двери нехорошо?

— Помолчи. Я так не думаю. Математика…

— Сильнее Бога?

— Это мощная самозарождающаяся сила. Вряд ли представление о том, что все связано с Богом, помешало бы Ньютону, будь он способен воспринять относительность. Просто он не мог сделать такое открытие из-за общего интеллектуального контекста.

— Так ты поэтому бросил математику?

— Потому что она сильнее Бога? Нет.

— И мне тоже следует бросить математику, историю, латинский?

— Нет, конечно. О чем ты говоришь? Ты должен учиться не покладая рук!

— Я не понимаю… ну ладно… Я все равно не смогу найти работу… Вообще-то, конечно, найду, потому что отец как-нибудь исхитрится. Хорошо быть частью истеблишмента. Папа мне сказал, что тебе не нравятся плакаты у меня в спальне, и я их снял.

— Хорошо.

— Те, что с девушками и обезьяной на горшке.

— Не могу понять, что ты увидел в этом дерьме. И это так несправедливо по отношению к бедным животным — оскорблять их нашей человеческой вульгарностью.

— На той выставке были прекрасные животные. Значит, в этом все дело — в вульгарности?

— Я надеюсь, ты больше не смотрел те грязные порнографические фильмы.

— Папа запретил мне. Я ему пообещал, что не буду.

— Но ты их смотрел?

— Да. И другие тоже. И я не думаю, что папа по-настоящему против.

— Я против.

— Но ты мне не запрещал смотреть на греческую вазу в музее, где сатиры преследуют нимф.

— Это произведение искусства.

— Я не вижу разницы.

— Ваза прекрасна и…

— На самом деле тебе не понравилось, когда я стал смотреть, и ты меня увел оттуда.

— Никуда я тебя не уводил.

— Значит, дело в вульгарности, а не том, плохо это или хорошо. Важно, красиво ли это, а что это по сути, не главное.

— Нет, плохо или хорошо — это как сама вещь… ну, скажем… как она подана… с какой идеей… — Стюарт не сумел объяснить ясно. — И потом, все взаимосвязано. Ты ведь не только смотрел эту мерзость, но и солгал отцу.

— Это хуже?



— Это чревато. Не начинай лгать, Мередит. Просто не привыкай ко лжи.

— Ой, а я уже начал. Я продвинулся на этом пути. А он все равно мне не поверил. Он не ждет, что я буду говорить правду.

— Я уверен, что ждет. Не говори так о своем отце.

— Извини. Тебе я, конечно, не лгу.

— Я рад.

— Но отчасти это потому, что тебя я могу предвидеть. Я знаю, что ты скажешь. Я знаю, что на самом деле ты не рассердишься.

— Я бы на твоем месте не был в этом уверен, — ответил Стюарт. — Но боже мой, победа невозможна!

Он рассмеялся и взглянул на мальчика, на его аккуратные светлые волосы, растрепанные ветром, тяжелые и шелковистые, ровно подстриженную челку, чуть выделявшееся родимое пятно, похожее на синяк. Мередит смотрел на него сосредоточенным, проницательным взглядом, видимо не очень понимая, что означает восклицание Стюарта. Он пнул смятую жестянку от кока-колы, отправив ее в груду гниющей капусты, запах которой перемешивался с пряными ароматами из маленькой греческой лавочки. Показалась башня Почтамта. Они шли по многолюдному тротуару, останавливались, соприкасались плечами, слушали разговоры прохожих на разных языках и чувствовали свое уединение в гуще человеческого потока. Мередит остановился у витрины.

— Эй, ты только глянь!

Стюарт видел, что это за магазин и какие фотографии выставлены в витрине.

— Идем, Мередит!

Они двинулись дальше.

— Ты смотрел, — сказал Мередит. — Я видел, что ты смотрел. Тебе было интересно.

Стюарт и в самом деле посмотрел, он и прежде смотрел на витрины таких магазинов, но продолжалось это считанные секунды. Обескураживающее открытие состояло в том, что он мгновенно определял, какие фотографии для него интересны.

— Это моя проблема, — ответил Стюарт. — Вернее, это никакая не проблема.

Теперь он шагал по тротуару и осознавал себя, преграждавших ему дорогу людей, враждебные взгляды, какофонию звуков; он казался себе ходячей колонной из плоти — высокий плотный мужчина с бледным сосредоточенным лицом, маленьким ртом и желтыми звериными глазами, большое неловкое животное, которое обходит встречных, создает препятствие на их пути.

— Все эти разговоры о добре и зле, — сказал Мередит, — это твоя тема. Другие люди не озабочиваются этим. Они думают, тут не о чем говорить. Не считают, что это главное в жизни.

— А как думаешь ты, Мередит?

— О, я не в счет. Мое мнение не имеет значения.

— Потому что ты ребенок?

— Потому что ничто не имеет значения.

— Некоторые вещи действительно не важны, — ответил Стюарт. — А другие имеют огромное значение. Ты еще об этом узнаешь. Да ты уже знаешь.

— Хочешь я тебе скажу, откуда я знаю, что ничто не имеет значения?

— Ну?

— Потому что у моей матери тайный роман. Так что все позволено.

— Что?

— Она мне сказала, чтобы я не говорил отцу, и я ничего не сказал. Так что, как видишь, все позволено и ничто не имеет значения. Что и требовалось доказать.

— Это невозможно, — сказал Стюарт.

Он посмотрел на мальчика. Лицо Мередита было искажено выражением, какого Стюарт никогда прежде не видел. Он повторил:

— Мередит, это невозможно.

Гарри Кьюно неожиданно проснулся от — как ему показалось — яркого света, бьющего в лицо. Он сел в кровати и решил, что это свет луны, пробившийся сквозь щель в шторах. Но потом он понял, что никакой луны нет. Посидев неподвижно, он проникся убеждением, что его разбудил яркий луч электрического фонарика, который скользнул по его закрытым глазам. Гарри пронзил жуткий страх. Он немного подождал в темной комнате — ни звука, ни света. Потом раздался слабый звук, мягкий глухой звук, а затем щелчок — похоже, внизу в доме. Он поднялся с кровати и, дрожа, остановился рядом с ней. Звук повторился. Теперь он вроде бы исходил из сада. Крохотными шажками Гарри подошел к окну, чуть раздвинул шторы и посмотрел вниз. В саду едва брезжил тусклый неясный свет, близилось утро, и он заметил две фигуры. Они делали что-то очень странное, согнувшись над землей. С ужасом Гарри понял, что они копают и уже успели выкопать довольно длинную и глубокую яму на газоне. Он снова услышал тихое клацанье — лопаты стукнулись друг о дружку. Он напрягал глаза, чтобы сквозь завесу сумерек получше разглядеть, что происходит. Эти ужасные враждебные пришельцы напугали его. Что нужно в его саду в предрассветный час этим незнакомым людям в белесых одеяниях, с длинными, едва различимыми на фоне их одежды бородами? Это были старики. И вдруг Гарри понял, что они делают: они копают ему могилу. В тот же миг он узнал сутулую бородатую пару — там были его отец и Томас Маккаскервиль.

Конечно, это был сон, и Гарри принялся размышлять о нем, усевшись в красивое маленькое кресло, купленное недавно в антикварном магазине. Он находился в маленькой квартирке, той самой, куда собирался привести Мидж, в «любовном гнездышке»; она возражала против этой покупки, но теперь она сюда непременно придет. Так же непременно она поедет с ним в следующие выходные в маленькое путешествие (такое короткое, маленькое, постоянно подчеркивал он), которое должно совпасть с конференцией Томаса в Женеве и с короткими каникулами Мередита, отправлявшегося к школьному приятелю в Уэльс. Гарри еще не сообщил возлюбленной о приобретении этой квартирки. Он пока даже толком не обставил ее, но хотел, чтобы для Мидж квартирка выглядела привлекательной и неодолимо соблазнительной. Он избрал тактику «поспешать не торопясь». Мидж появится в конце недели, и они впервые будут вместе абсолютно одни, и не в его или ее доме, наполненном враждебными призраками, а в их собственном пристанище, новом, приготовленном специально для них, в этом прообразе общего дома, полного и окончательного соединения. Это изменит Мидж, как ее изменяла каждая маленькая уступка (а их набралось уже немало), каждое мгновение на долгом, но неминуемом превращении из женщины Томаса в женщину Гарри. Талант Гарри как бога преображения сделал ее другой, наделил новой сутью, атом за атомом превратил в более молодую, красивую, живую. Теперь она согласится на квартирку, и это будет естественным желанием. Гарри знал, что Мидж, хотя и влюблена в него по уши, еще не испытывала потребности в нем — той жуткой, мучительной потребности, какую испытывал он. Она этого не чувствовала; вероятно, она восприняла его порабощение как нечто само собой разумеющееся. Может быть, надо немного напугать ее? Такая тактика может принести свои плоды. Она была нужна ему, как наркоману нужна очередная доза, без нее он нервничал и стенал от тоски. Ее все еще удерживали, не позволяя сделать решительный шаг, тонкие нити малодушных условностей и остаточной бездумной привязанности к мужу. При мысли об этой остаточной привязанности Гарри сжал пальцы в кулаки и прикусил губу. Это тоже необходимо преобразовать, медленно превратить в безразличие, а лучше в неприязнь, ненависть. Недавно она сказала, что может представить себе Томаса (а не его, Гарри) счастливым без нее. Это был прогресс. Он ненавидел Томаса и старался внушить Мидж то же чувство. Отчасти уже внушил. Нужно довести эту ненависть до совершенства. Не то чтобы Гарри желал такой ненависти, выращивая ее в себе ради нее самой, чтобы использовать как трофей или украшение для Мидж. Но ненависть была необходимой деталью механизма или частью химии перемены, расползающимся пятном или рычагом. И в этом смысле можно было сказать, что Гарри ненавидел Томаса, не испытывая к нему никакой личной вражды.