Страница 124 из 133
Неужели Стюарт навсегда убил ее любовь к Гарри? А может быть, ее вечные отсрочки и увертки доказывали, что она недостаточно любила его? Могла ли она принести ради Гарри такую жертву — погубить свой дом, свою семью? Нет. И этот долгий роман не разрушил ее дом и ее семью. А Томас… Неужели она не любила его? Да. Господи, теперь она обдумывает, прикидывает, взвешивает и видит все, кроме самого главного: почему она вдруг стала видеть мир в новом свете. Когда дошло до дела (но почему именно теперь?), Гарри, как и Стюарт, превратился в сон, в нечто невозможное. Разве она не знала этого всегда? Два последних жутких года (они в самом деле были жуткими) доказали это. Неужели любовь и радость не были настоящими? Что ж, теперь все прошло. А когда вдруг появился Томас, она поняла, что ждала его — такого нежного, спокойного, совсем не страшного, любящего Томаса. Он тоже много думал, приближаясь к ней в своих мыслях, и эти размышления в нужный момент соединили их. (Так сказал ей позднее Томас.) Он даже попросил прощения, поцеловал ее руку. То, что он поцеловал ее руку, произвело на Мидж сильное впечатление. Они обнялись, и Мидж заплакала, всплакнул и Томас. А после этого они проговорили несколько часов. И Мидж поняла, что ее решение уже принято.
«Я обманывала мужа, — думала Мидж, — а теперь предала любовника. Я вручила его Томасу, связанного по рукам и по ногам, беспомощного, с кляпом во рту, я не взглянула в его умоляющие глаза. Я рассказала все Томасу, как историю катастрофы, словно я была в плену и вырвалась на свободу (мне и правда казалось, что я выхожу на свободу, я и правда почувствовала себя свободной), словно со мной случилось что-то ужасное, чему он должен сочувствовать — и он посочувствовал. Он сделал больше. Он предусмотрительно защитил меня, чтобы я не могла испытать стыд или негодование из-за того, что пришлось рассказывать. Он заставил меня открыть все, но это всеизменилось, превратилось из черного в белое, как только слова вышли из моего рта. — Перед мысленным взором Мидж возникла картинка: черные шары, появляющиеся из ее рта, превращаются в белые леденцы, белый хлеб, белых мотыльков, голубей. — Я думаю, именно это и происходит, когда человек приходит исповедоваться к священнику. Вот так я и предала Гарри. Я продала его ради собственной выгоды. Но у меня не было иного выхода, я убедила себя, что другого пути нет, что именно этого я хочу больше всего. Когда я говорила с Томасом, я знала, что люблю его и всегда его любила, а моя нелюбовь к нему была лишь необходимым притворством. А может быть, я просто влюбилась в него заново. Отказ от лжи все изменил, но, конечно, не вернул в прошлое. И если бы я отказалась от этой возможности, я бы переделала себя и дьявол забрал бы меня в ад. Почему я думаю об этом, неужели Томас внедрил эти мысли мне в голову? В ней, помимо этого, есть и другие странные вещи. Неужели они — порождение шотландско-еврейского ума, полного чудовищ? Или это мои собственные монстры? Я больше не должна бояться, но эта боль сильнее всего. Конечно, я рассказала не все, а поскольку мой рассказ превращал случившееся во что-то иное, то, может, я вообще ничего не рассказала. И конечно, Томас и это понимает. Он знает, когда нужно надавить, когда держать железной хваткой, когда ослабить ее, сделать все легким и воздушным, когда отойти на большое расстояние, чтобы он был виден лишь как крохотная фигурка размером со спичечный коробок. Я думаю, что именно за этот ум — или мудрость, не знаю, — я его и люблю. Но он думает, что был глупцом, потому что не догадался, а мне невмоготу думать об этом… И вот он передо мной, закончил стричь газон и натягивает сетку для бадминтона. Как это случилось? — недоумевала она. — Ведь оно все-таки случилось. Или мне все еще грозит опасность? Должна ли я до конца понять почему и как, и только тогда опасность минует? Неужели в конечном счете все дело в инстинкте? Когда Томас поцеловал мне руку, я уже все знала наперед. Вероятно, объяснить это невозможно, невозможно рассказать кому-то полную правду или увидеть ее самой. Для этого и существует Бог — он преобразует нашу ложь в истину, заглядывая в самое сердце. Но знать этого нам не дано. Ведь я обманула Томаса, я сказала ему все, кроме одного. Это не что-то конкретное, не факт, но я утаила кое-что, спрятала, как драгоценный бриллиант. Я подарила ему ларец, но вытащила оттуда кое-что. Томас знает об этом, но не скажет, он будет просто наблюдать. И я ввела в заблуждение Стюарта, сказав, что больше не люблю Гарри и что Стюарт убил мою любовь к нему, тогда как на самом деле он убил или искалечил мои сексуальные желания. А они возвращаются. Как все странно теперь — словно я вдруг научилась видеть все в моей жизни, не совсем в фокусе, но довольно ярко. Я могу сидеть здесь сложа руки и рассматривать свою жизнь. Как будто мне больше ничего не надо делать, Томас и Мередит все сделают сами. Я по-прежнему люблю Стюарта, но какой-то субъективной любовью, я не хочу застрелиться и упасть к его ногам. Я испугала его, бедного мальчика. Томас сказал, что Стюарт был «негативной личностью», катализатором. Хороший катализатор — полезная вещь, сказал он. Он сказал, что я сама напялила все это на Стюарта, как ослиную голову [66]. Он сказал, что через какое-то время мне нужно написать ему доброе письмо. Стюарт захочет, чтобы все было хорошо, я ему помогу, и между нами образуется связь».
Такие слова говорила себе Мидж для утешения, чтобы успокоить и очистить ум, пока ее мучила эта ужасная боль. Потому что тайна, которую она все еще несла в своем сердце, состояла в том, что даже сейчас ничто в мире не мешало ей вернуться к Гарри. Его любовь по-прежнему ждала ее, как большой теплый дом, как бескрайний, прекрасный, солнечный ландшафт. Ее любовь тоже была жива, она сжалась в крохотную радиоактивную капсулу, опухоль, драгоценный камень или капельку яда.
Конечно, эта капля будет медленно терять свою энергию, увядать и превратится в ничто или, скорее, в некий узнаваемый, но безобидный кусочек материи. Но сейчас стоит произойти незначительному сдвигу частиц, направляющих события, — и она может оказаться далеко-далеко. Сидеть с Гарри в кафе на юге Франции и смотреть на море, или на каком-нибудь греческом острове, или в необыкновенно белом итальянском городе, раскинувшемся на вершине холма. Банальность собственного воображения заставила ее тяжело вздохнуть. Нет, ее великая любовь была сделана из другой материи, и теперь она целиком превратилась в боль. Когда Мидж сделала выбор, у нее появилось пугающе много свободного времени, чтобы заново открыть свою прежнюю привязанность и пережить ее еще раз, в одиночестве. Томас в этом тайном месте не мог ей помочь, хотя видел ее страдание и был деликатен и мягок, учитывая его. Он понимал, где заключено это страдание, и наблюдал за ним своими холодными голубыми глазами. Стюарт сказал, что, если она перестанет лгать, она осознает, что живет в раю, будто, когда человек прекращает лгать, он возвращается домой и становится счастливым. Все, однако, было не так просто и происходило не так быстро, хотя Мидж понимала, что в будущем появится некая легкость, отсутствовавшая в ее жизни в течение двух лет. Будь терпелива, сказал ей Томас, будь спокойна, не позволяй несчастью делать тебя несчастной. Пусть оно придет к тебе. Прими его! Иногда несчастье поглощало ее, ее существо пожирало само себя, ее клетки инфицировались и превращались в злокачественные. Она написала Гарри. Она не сказала об этом Томасу, но он знал. Она написала коротенькое письмо — длинных она писать не умела, — где сообщила, что их роман закончился и они должны расстаться, что они уже расстались и ей горько, что это случилось. Пытаться объяснить что-либо было бесполезно. Но когда она перечитала свое письмо, оно оказалось именно таким, как ей хотелось, — абсолютно ясным. Она сразу же получила ответ от Гарри (о чем не сказала Томасу, не знавшему об этом) и спрятала в своем туалетном столике.
Мидж сидела у окна, все ее тело расслабилось. Она была больна и ждала сигнала о выздоровлении, которое происходило постепенно, словно какие-то легкие прикосновения излечивали ее плоть и израненную душу. Что ж, она может подождать, отдышаться, проявить терпение, как советовал Томас. Она будет готовить и убирать дом, приносить цветы и осознавать, что добрые дела, которые она некогда сочла своим призванием и долгом, в конечном счете обернулись привычными обязанностями перед семьей и домашней рутиной. Она бы не пережила этот разрыв, это дезертирство, это бегство, представлявшиеся ей такими прекрасными прежде, пока их перспектива оставалась туманной; не смогла бы уйти от Томаса, разделить пополам Мередита, покончить с прошлым и зажить новой свободной жизнью с Гарри. Все это казалось возможным только потому, что на самом деле было невероятно. Несбыточная мечта, фантазия, сосуществующая с реальностью, эту самую фантазию не допускавшей. Ну разве могла Мидж так поступить с Мередитом: поставить его перед выбором, кого из родителей предпочесть? Мучительные неловкие посещения, тихо отъезжающая от дверей машина, родители, которые не общаются друг с другом; молчаливое одиночество, это ужасное подчеркнутое безразличие и уход в себя. Порой такой судьбы не избежать, но в данном случае она была бы ничем не оправдана.
66
Видимо, имеется в виду образ из комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь», см. акт III, сцена 1.