Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 86



Большая любовь непременно приносит радость, однако дальнейшие думы принесли Мэри не меньше огорчений. Делать с этим огромным чувством, нежданно обнаруженным ею в себе, было решительно нечего. Во-первых, Дьюкейн принадлежал Кейт, но это еще не все. Помимо прочего, для такой, как она сама, он был абсолютно недосягаем. Да, он был очень добр по отношению к ней, но это объяснялось лишь тем, что он был хороший человек и доброта его распространялась на каждого. Его внимание к ней было профессиональным, действенным и ограниченным во времени. Она была слишком уж заурядным объектом, чтобы надолго задерживать на себе его взгляд. В общем, была для него чем-то привычным, как бывает привычным присутствие расторопной прислуги.

Разумеется, он не должен был ничего знать. Сколько ей времени понадобится, чтобы излечиться?.. При мысли, что она знает о своем состоянии от силы двадцать минут, а уже задается вопросом об исцелении, из-под сомкнутых век у Мэри выступили слезы и, смешиваясь с каплями пота на блестящем от влаги лице, покатились на теплую траву. Нет, она не станет помышлять об исцелении. Впрочем, у нее было такое чувство, что ей вовек не исцелиться. Так, в этом состоянии, она и проживет до конца своих дней. А он ничего знать не должен. Ей ничем нельзя себя выдать, ни вздохом, ни единым движением.

Тем не менее прошло два дня — двое суток непрерывных терзаний, — и она поняла, что должна его увидеть. Она увидится с ним ненадолго, скажет две-три банальные фразы — и уйдет. Но повидаться с ним должна во что бы то ни стало, иначе она умрет. Сама не своя от обуревающих ее чувств, Мэри отправилась в Лондон, позвонила ему и спросила, нельзя ли к нему зайти на минутку до обеда.

Придя к Дьюкейну, она сидела изнывая, мысленно творя молитвы. Бурная радость от его присутствия пробивалась сквозь матрицу ее тупости, ограниченности, неспособности сказать хоть одно нешаблонное слово. Джон, взывала она про себя, дорогой мой, помоги мне вынести это!

Джон Дьюкейн, облокотясь на спинку кресла, не отрываясь разглядывал круглую головку Мэри, компактную, как на полотнах Ингра [50], со смугло-золотистой кожей и очень маленькими ушами, за которые она закладывала свои прямые темные волосы.

Каким образом, говорил себе Джон Дьюкейн, я очутился в этом нелепом и ужасном положении? Почему веду себя как последний осел? С какой радости меня так некстати, не ко времени и не к месту, но со всей очевидностью угораздило до безумия влюбиться в моего старого друга Мэри Клоудир?

Дьюкейну казалось сейчас, что давно уже мысли его обращаются к Мэри, сбегаются к ней, словно дети, словно ручное зверье. Важную роль здесь сыграла минута, когда он подумал, что они с ней одних и тех же правил. Впрочем, и задолго до того, как мысль эта обрела четкую форму, он знал, что они похожи — похожи в том существенном, что относится к сфере нравственности. Ее образ бытия сообщал ему нравственную, даже метафизическую уверенность в правильности мироустройства, в реальности добра. Во всякой любви скрыто ценное зерно, даже когда пустельгу влечет к пустельге, дрянцо — к дрянцу. Однако в природе любви заложено стремление отличать хорошее, и лучшая любовь — всегда хотя бы отчасти любовь к хорошему. Дьюкейн сознавал, очень ясно и с самого начала, что его и Мэри объединяет то хорошее, что есть в них обоих.

Огромное уважение, которое Дьюкейн питал к Мэри, доверие к ней, высокая оценка ее бесспорных достоинств легли в основу приязни, а та, под совокупным воздействием его потребностей, переросла в любовь. К этому времени, возможно, он стал идеализировать ее, а влюбился в ту минуту, когда подумал: «Она лучше меня». Утрачивая постепенно былое чопорное самоуважение, он ощутил потребность совместить образ достойного человека с кем-то другим. Отношения с Джессикой и даже отношения с Кейт — пожалуй, в большей степени, хоть и не напрямую, как раз отношения с Кейт — ввергли его в сумбур. Он принадлежал к числу людей, которые, если их лестное мнение о себе поколеблено, теряются и сникают. Потребность в Мэри возникла у Дьюкейна вместе с нуждой в лучшем представлении о самом себе. Она явилась утешительным противовесом его самоуничижению.

И потом, разумеется, она, по его представлению, воплощала в себе материнское начало. Она была матерью Трескоума. В свете этого нечто мистическое виделось ему в обыденности ее роли. Для него с Мэри уже сотворила преображение его ревность к Вилли — ревность, которая удивила его, дав знать о себе поначалу необъяснимой хандрой и явной убылью в нем великодушия. То была ревность совсем иного рода, нежели та, какую он на короткий миг, когда от него отдалилась Кейт, испытал к Октавиану. Ревность к Октавиану открыла ему глаза на неподобающий и дурацкий характер его положения. Ревность к Вилли сказала: я хочу иметь свою, а не чужую. И затем: я хочу иметь своей вот эту.

Ему казалось теперь — и оттого было еще больнее, — что он убеждал ее выйти замуж за Вилли лишь из сознания собственной вины и опасения, что сам он потерпел с Вилли фиаско. Конечно, она ни в коем случае не должна была знать о его чувстве, и Вилли — тоже. Когда она и Вилли поженятся, он будет всячески избегать контактов с ними. Далее — без меня, думал он. Тягостно было ощущать, что он остался в полном одиночестве: все как-то отошли от него, а на ту, которая могла бы поддержать его как никто, успел наложить руку другой.

Он продолжал не отрываясь глядеть на Мэри. Буквально все тело у него ныло от сознания, как много она могла бы сделать для него. Ища подспорья в отрезвляющей боли, он сказал:

— Ну а как Вилли?

— Вполне, надо полагать. В смысле, примерно как всегда.

— И когда у вас свадьба? — спросил Дьюкейн.

Мэри вспыхнула и поставила рюмку на восьмигранный мраморный столик.

— А у нас с Вилли не будет свадьбы, — выпалила она единым духом.

Дьюкейн вышел из-за спинки кресла и сел.

— Вы говорили, насчет нее еще не все решено…

— Ее не будет вовсе. — Вид у нее был самый несчастный. — Вилли не помышляет о женитьбе. Все это было недоразумением.

— Как обидно…

— Я думала, Кейт вам говорила.

Мэри, все еще красная, упорно смотрела на свою рюмку.



— Нет. — Надо, наверное, сказать ей, подумал Дьюкейн. — Понимаете, мы с Кейт… Мы вряд ли будем видеться так же часто… По крайней мере так, как до сих пор.

— Значит, вы все-таки поссорились? — сдавленным голосом спросила Мэри.

— Не совсем. Скорее… Давайте уж, я объясню вам, Мэри, хотя рискую сильно проиграть в вашем мнении. Я раньше поддерживал отношения — сложные отношения, надо прибавить, — с одной девушкой в Лондоне. Кейт узнала об этом и получилось, что я как бы обманывал ее, — да, вероятно, и в самом деле обманывал. Боюсь, тут многое непросто. Во всяком случае, с тех пор что-то у нас застопорилось. Глупо было воображать, будто я могу… сладить с Кейт.

Не так нужно было, подумал он. В подобном изложении это звучит чудовищно. Теперь она будет думать обо мне бог весть что.

— Вот как. Девушка в Лон… Понимаю.

Он сказал натянуто:

— Вы, должно быть, расстроены из-за Вилли. Мне очень жаль.

— Да. Он, как говорится, отверг меня!

Она любит его, подумал он, конечно любит. Со временем она уговорит его. Плохо дело…

Мэри начала потихоньку собирать гармошкой пальто у своих ног.

— Что ж, надеюсь, вы будете счастливы, Джон, со своей… Да.

— Не уходите, Мэри.

— Но у меня же встреча.

Дьюкейн издал неслышный стон. Ему хотелось схватить ее в объятья, раскрыться перед ней до конца, хотелось, чтобы она поняла…

— Дайте, я подарю вам что-нибудь на прощанье, — такое, чтоб унести с собой…

В смятении он огляделся вокруг. На письменном столе поверх стопки бумаг лежало стеклянное французское пресс-папье. Дьюкейн взял его и ловко бросил ей в подол. И в тот же миг увидел, что она разразилась слезами.

— Что с вами, моя радость?

Отпихнув с дороги столик, Дьюкейн опустился возле Мэри на колени. Он тронул ее колено.

50

Ингр, Жан Огюст Доминик (1780–1867) — французский художник.