Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 23



И Косте было невдомек, почему православные считают этот день праздником, да еще и светлым. Лишь много позже он прочитал, как сам Христос в сонме Ангелов спустился к Той, что вы́носила Его для этого мира, как апостолы несли одр с телом Богоматери, и какие в связи с этим происходили чудеса... Прочитал тогда, как сказку. И только сейчас с ужасом от удара сердечного знания, с воющим от надрыва, от невместимости величины и величия этого знания сердцем понял: все это было, все это есть, все это рядом, все это истина... Он отвернулся к окну, сдерживая слезы, но воздуха не хватало, он закашлялся и вдруг громко и безудержно зарыдал.

Бабель приподнялся на своем импровизированном лежаке и недоуменно покачал головой: мол, совсем у парня нервы сдали. Но предпочел промолчать. Оглянулся Володя, вздрогнул Максим Леонидович. Взял Платонова за руку.

— Ты чего, Костя? Сейчас-то чего плачешь? — озадачился Максим Леонидович, полагая, что Костя сейчас переживает все, что с ними произошло.

— Сейчас оттого, что раньше надо было, — с трудом выдавил из себя Платонов. — Я понял, что Христос был, Он приходил, и Богородица, и апостолы, и — какой я...

— О, Господи! — изумился Максим Леонидович. — Час от часу... — но предпочел не договаривать.

Бабель раздраженно отвернулся в другую сторону.

«Газель» остановилась у той церкви, что была недалеко от вокзала. Платонов вышел на улицу, уже успокоившись, но с влажными и необычайно просветленными глазами.

— Я недолго, — сказал он встревоженным спутникам.

Бабель все же не выдержал, поднялся на локтях и крикнул вслед:

— Костя, по твоим новым понятиям Фейербах сейчас в аду?

— Кто? Где? — не понял Платонов, затем собрался и язвительно ответил: — Они с Гегелем в одном котле сидят, а топят им Шпейермахером и Марксом.

— Ну все, — рухнул обратно на подушки Виталий Степанович, — кого из нас сильнее по башке стукнули? — И для вящей убедительности потянул бинты со лба на глаза.

— Что ты к нему привязался? — спросил у Бабеля Максим Леонидович.

— Уже ничего, уже совсем ничего, — обиженно ответил Бабель, собрался, было, молчать, но не выдержал и добавил: — Видишь же, Максим Леонидович, у человека религиозный экстаз. Спасать парня надо! Он же теперь такого понапишет!

— Ну и что? — равнодушно спросил ни у кого главред.

— Вот с этого все и начинается! — теперь Виталий Степанович окончательно обиделся. — Мракобесие церковное...

— Бесы, мрак и церковь — не сильно вяжутся, — задумчиво прокомментировал главред.

Платонов между тем вошел в храм, где читали часы. Дюжина верующих и, судя по всему, несколько зевак хаотично стояли и, соответственно, бродили. Машу Платонов увидел перед образом Спасителя в левом приделе и сразу направился к ней. Молча встал рядом, потом нерешительно взял за руку, собираясь с мыслями для вопроса. Даже для череды вопросов. Но Маша вдруг опередила его шепотом-скороговоркой:

— Костя, я ничего не знала про этого Федора, беду вижу, ли́ца не всегда, я не экстрасенс, Костя, мне больно, когда я все это чувствую, мне больно, когда я о страждущих молюсь, больно, понимаешь? Другого пути здесь нет, только через принятие боли ближнего. Нет тут никакого чуда, никакой мистики, ничего такого нет. Благодарю тебя, что ты, несмотря на мои изъяны, увидел во мне женщину, что потянулся ко мне, даже разбудил то, что, мне казалось, уже убито, раздавлено, выжжено... — Маша сделала акцент на последнем слове. — А ты заставил это проснуться. Но... получилось так — сделал еще раз больно. Тебе надо ехать, тебя ждут.

— Но мы должны что-то решить! Я уже другой человек, Маша! — неожиданно громко и с вызовом сказал Константин, так что все оглянулись, даже дьякон, читавший у амвона.



На нервный голос Константина из правого придела подались два поджарых паренька в одинаковых костюмах, которые до этого стояли за плечами весьма скромного на вид мужчины. Единственное, что выдавало его положение и самооценку — властный взгляд.

«Кутеев», — догадался Константин. Маша же одним движением век остановила телохранителей.

— Ты не сказал Никитину про Федора, почему?

— Не знаю, я и Бабелю не сказал, — Платонов невольно перешел на шепот. — Я ему руки и ноги сломал. Теперь и меня можно паковать.

— Ты же защищался.

— Ты и это знаешь?

— Догадываюсь...

Какое-то время они молчали, и Константин вдруг почувствовал на себе внимательный взгляд Спасителя. Он повернулся к образу лицом, но долго смотреть в глаза Христа не смог, потому что они смотрели прямо в душу. А там... Там надо было сначала прибраться, прежде чем приглашать туда Бога. Хотя, Он, пожалуй, и так знает о состоянии души каждого. Почему-то вспомнились кадры из фильма Мэла Гибсона «Страсти Христовы». Иисус, несущий непомерно тяжелый Крест, избитый римскими солдатами, падающий и поднимающийся, и Симон Киринеянин, которого завоеватели бесцеремонно заставили нести Крест Сына Божия...

В душе опять защемило. Откуда-то захлестнуло в душу чувство вечного долга. Ко всем ли приходит это ноющее чувство вины? Вспомнился почему-то давнишний спор с Бабелем, который разъяснял Платонову разницу между почитанием Девы Марии в исламе и христианстве. Костя тогда отмахнулся: мусульмане просто не могут позволить земной женщине, какой бы чистоты она не была, быть Матерью Бога. На мать пророка они еще согласны. Именно приближение Бога к человеку, его вочеловечение, они не могут принять. Бог у них больше карающий, нежели Бог — Любовь. И в этом они очень близки с иудеями, с которыми воюют на протяжении веков. Бабель, в котором течет сколько-то еврейской крови, очень обиделся. Обиделся именно на примирительное, казалось бы, сравнение с мусульманами. Но ведь ни те, ни другие не могли себе представить страдающего Бога! Да еще, чтоб простой смертный нес Его Крест...

Что испытывал Симон Киринеянин, когда нес Крест Христа? Ведь он, как и Спаситель, видел вокруг алчущую зрелищ и медленной смерти толпу, кричащую издевательства и проклятья. Или наоборот, он заметил идущих чуть поодаль Матерь Божию, Иоанна Богослова, Марию Магдалину...

Внутри Константина Игоревича Платонова стало тесно. И в уме и в сердце. Он перестал вмещать знание о Христе, которое по еще непонятным ему основаниям отражалось невыносимой душевной болью, от которой по-детски хотелось плакать и плакать.

Снова поднял глаза на Машу. Она смотрела на него уже не как женщина, не как сестра даже, а — как мать! Такой взгляд ввел Константина в окончательное замешательство. Нужно было уходить...

— Маша. Я вернусь за тобой. Слышишь?

— Тебе надо ехать... — совсем без эмоций сказала Маша.

— Знаешь, я понял, что внешне в тебе самое удивительное... Глаза. В них светится какое-то особенное знание и доброта... Милосердие... Как у нее... — Он едва заметно кивнул на образ Богородицы.

— Не смей... так говорить. Не смей сравнивать! Не смей! — громкий шепот перебил его, но он решил выговорить все до конца.

— И прости: я все равно буду видеть в тебе земную женщину. Может, я до чего-то не дорос духовно, но любить тебя мне не запретит никто. И шрамы твои меня не пугают. Я готов каждый из них покрыть поцелуями. Я это перед Ним говорю, — Константин опустил голову перед лицом Спасителя, — я не думаю, не верю, что Он назвал бы это грехом. Это не страсть безумная, это что-то другое. Не знаю... Не понял еще... Но если надо остаток жизни провести рядом с женщиной — то это должна быть ты. И за это можно меня презирать? Относиться, как к несмышленышу? Или ты думаешь, я тянусь к тебе из-за твоих... способностей, — неуместно как-то прозвучало, Платонов понял, что аргументы кончились. — Все равно, как бы не повернулось, мне остается благодарить Бога за то, что я вдруг с такой болью понял что-то главное. За то, что ты просто есть... Как же нелепо я жил до сих пор? — Платонов понял, что обращается к самому себе и затих.

Маша уже ничего не говорила, на глаза у нее выступили слезы. Охранники Кутеева и сам он напряглись уже в который раз на протяжении этой недолгой беседы.