Страница 5 из 37
С большим трудом мне удалось распахнуть тяжелую дверь, которую ветер изо всей силы прижимал к косяку, и я прошел по коридору и вниз по лестнице к своей каюте.
Только я сел на койку, чтобы стянуть ботинки, как в дверь стали колотить. Страх, как ни выспренно это звучит, действительно сковал меня. Но все же я медленно поднялся. Я не знал, что делать. Стоял и вслушивался. Затем постучали снова, резко и сухо, и теперь я сразу понял, как именно поступить. Я сжал кулаки, решительно шагнул к двери, рывком распахнул ее и ударил. В коридоре стоял полумрак, поэтому лица я не увидел, и вообще ничего не видел, но я попал, попал в скулу точно под ухом, я почувствовал это. Он отлетел к другой стене и с грохотом рухнул на пол. Скорее от неожиданности, чем от силы моего удара. Но когда я быстро захлопнул дверь и судорожно повернул замок, то почувствовал боль в костяшках. Я вслушивался, замерев и не дыша, но не различал в коридоре никаких звуков. Я постоял подольше — так же тихо. Тогда я лег в кровать и продолжал слушать, пока не сдался и не заснул, а на другой день меня разбудила женщина, которая колотила в мою дверь и кричала: «Прибыли! Выходите!», — и все случившееся всего несколько часов назад казалось сном, который я потихоньку забывал, но рука опухла, а кулак не сжимался и не разжимался полностью.
Мелко дрожа, я пересек портовую площадь. Меня подташнивало. Кружилась голова. На мне был мой старый бушлат, через плечо — сумка, похожая на вещмешок моряка. Я пошел вверх по кривой улочке Лодсгаде, полной воспоминаний, мимо бара «Синатра», открытого на месте «Фэргекроен» времен моего детства и юности.
Я остановился перед маленьким виннотабачным магазинчиком по соседству от бывшего «Колизея» на Данмарксгаде. В детстве я часто ходил в «Колизей», мы с мамой смотрели здесь «Мятеж на Баунти» с Марлоном Брандо в роли Кристиана Флетчера. Она любила Брандо с его манерой игры из немого кино, когда все ясно, но не сказано, и юный Пол Ньюман ей нравился, особенно в «Мошеннике», в них есть что-то великое, говорила она, взрывная сила, а ваш Джеймс Дин просто милашка. Она Дина недолюбливала, считала, что он нытик, не мужик еще, не зрелый, и что его быстро забудут.
А лучше всех все равно был Монтгомери Клиф в «Неприкаянных» и «Отныне и во веки веков», его ранимость, его глаза, его чувство собственного достоинства.
Винно-табачный магазинчик был еще закрыт, мне там и не надо было ничего, после прошлой-то ночи, но я скользнул взглядом по витрине и притормозил — меня привлекли три выставленные в ней бутылки, три французских напитка кальвадос разной цены и, очевидно, разного качества, и я подумал, что никогда еще кальвадоса не пробовал. Оказалось, я могу купить среднюю бутылку, наверняка достаточно хорошую для меня, если не стану брать такси, как собирался, а пойду в летний домик пешком. У меня есть своя машина, но она в Норвегии — в ремонте со сломанным карданным валом, вероятно, ее давно починили — я не удосужился забрать ее. Поэтому дома я хожу пешком и разъезжаю на автобусе, куда я только ни мотаюсь на автобусе. На самом деле мне так даже удобно, дорогой можно поспать. Я так и делал, причем часто. Я всегда спал в автобусах, когда выдавался случай. Это было счастьем. Но сейчас я был не дома и стоял перед кальвадосами, ради которых мне придется идти пешком. Очень типичная для меня дилемма. Идти пешком мне не хотелось, я устал, устал как не помню когда, устал до изнеможения, которое уже казалось даже интересным, я кинул монетку, подождал десять минут открытия, вошел, попросил среднюю из трех бутылок кальвадоса и получил ее в бумажном пакете. Как в кино, подумал я — подумал потому, что в Норвегии нам спиртное в бумажные пакеты не пакуют, и мне понравилось это ощущение себя «как в кино». Вдруг я снимаюсь в кино? Как-то легче осилить долгую дорогу пешком, если ты играешь в кино.
Мы имели долгий разговор о кальвадосе, мы с мамой, когда много лет назад я по ее наущению прочитал «Триумфальную арку» Эриха Марии Ремарка.
— Это хорошая книжка, — сказала она, — излишне сентиментальная, но для твоего возраста в самый раз.
Мне все еще не было двадцати, и я даже не обиделся, тем более я не знал — по-настоящему, — что такое «сентиментальный», и не уловил возможного намека чуть свысока: мол, сентиментально, но тебе, мальчик под двадцать лет, в самый раз. Хотя она, конечно, этого в виду не имела и ни на что не намекала, просто сообщила, что книжка может мне понравиться, так и вышло, в неполные-то двадцать. И мы с мамой говорили, что вот бы попробовать этот кальвадос, превратившийся для меня тогдашнего в какой-то волшебный напиток, который янтарной рекой разлился по всем страницам романа Ремарка, и ручейки его постепенно просочились из романа в жизнь и стали чем-то непростым, исполненным странной особой важности в силу своей недоступности, потому что в монопольке был всего один вид кальвадоса за совершенно уму непостижимую цену. Но в «Триумфальной арке» они непрерывно заказывают кальвадос, эти двое друзей, Борис и Равик, сбежавшие от соответственно Сталина и Гитлера, в Париж в тот год, когда туда вошли немцы и наступил Судный день по всем статьям — и за то, что было, и за то, что будет, — поэтому в их беседах появляется тот же горчащий привкус, с каким человек поет «Благодарю за воспоминания, благодарю за надежду, благодарю за горькое крещение болью», я сам делал так совсем недавно, на похоронах. Пел этот псалом.
И я пошел прочь из города по бесконечной Данмарксгаде, я шел в полусвете-полутьме, зажав бутылку под мышкой, чтобы она бросалась в глаза своей бумажной упаковкой, и я был человеком, покупающим дорогую французскую выпивку ранним утром, с открытием магазина, человеком, который существует только в кино и иногда в книгах, старых, написанных до или сразу после Второй мировой войны, где все реалии жизни привязаны ко времени, теперь бесповоротно прошедшему, но я шел как шел, там и тогда, ходячая ошибка из другого времени и антуража.
Дойдя до нашего участка, я прошел через двор, миновал сарай, придавленный тяжелыми темными сосновыми ветками, на плече у меня была сумка, под мышкой бутылка, но в доме мамы не оказалось, хотя дверь была незаперта. Она никогда не запирала ее, сколько здесь жила, пока не надо было уезжать домой в Норвегию, тогда уж она вырубала и свет, и воду, а дверь запирал отец. Он всегда все закрывал на замок — чемоданы, двери, велосипеды, а потом, как безумный, искал ключ, пока мы все ждали, зачастую дрожа и отмораживая себе попы, если не могли войти в дом, и думали «вот вечно с ним так, что за человек». Осторожность лишней не бывает, говорил он и краснел раздраженно.
На столе лежала книга, на этот раз не Гюнтер Грасс, а Сомерсет Моэм на английском, старое мягкое издание «Острия бритвы», там американский пилот после Первой мировой отправляется в Индию, и с ним происходит духовное перерождение, — книга, всегда раздражавшая меня, очень хиппанутая, или провозглашенная такой, какого черта она сейчас читает ее. Я поставил сумку и с бутылкой в руке снова вышел наружу, спустился по сосновой аллее, добрался по тропинке до поворота, где заросли шиповника, и сразу за ним свернул с тропинки и зашагал по сухим водорослям к пляжу. Дул сильный ветер, и я сразу увидел ее. Она сидела на низкой дюне, укутанная в свое теплое пальто с поднятым воротником, но с непокрытой головой. Темные пряди секли лицо, она даже поседеть не успела, подумал я, во всяком случае, не сплошь, а ей уже за шестьдесят, и она сидит тут с неестественно высоко поднятой головой, как она всегда ее держала, вызывая упреки, потому что некоторые считали эту ее манеру высокомерной. Мама рассеянно мечтала, глядя на море, и думала вовсе не о том, что было у нее перед глазами, она курила, «Кули» или «Салем», нет, скорее дешевый датский «Лук».
Я уверен: она слышала, что я иду, но не обернулась. Подойдя почти вплотную, я тихо сказал:
— Привет!
Так и не оборачиваясь, она сказала только: