Страница 12 из 37
Я бы хотел, чтобы он никогда не говорил тех своих слов, потому что забыть их я уже не смог. Несмотря на то что с годами я стал очень похож на отца и мне все время напоминали, что я был желанным ребенком, единственным из всех нас запланированным, именно это лишний раз подтверждало, что мое место в семье не отличалось ни естественностью, ни простотой, о которых я мечтал.
Мужчина ушел, но игра была испорчена. Однако мы остались на пляже, и мама закурила новую сигарету и вернулась к книге, хотя, сидя на корточках в песке, я видел, что она ни разу не подняла руку перевернуть страницу. Видимо, она снова и снова перечитывала предложение, расстроенная, не в силах собрать мысли, или вовсе не читала, а просто глядела в книгу. От этого мне стало тревожно, все было не так, как надо, но единственное, как я мог этому противостоять, — это делать вид, будто продолжаю игру, которая мне опостылела.
Зато я выяснил тем летом, последним, когда пятидесятые еще не кончились, а шестидесятые не начались, последним перед тем, как Запад и Восток разделила стена, что, если я попаду в ситуацию, когда нет другого выхода, то смогу проглотить обиду и не разбираться с ней, а вести себя как ни в чем не бывало. Я изображал, что продолжаю игру, которая потеряла всякий смысл, я двигался как положено и изображал лицом все приличествующие гримасы, и казалось, что в моей игре есть и цель, и смысл, но их не было.
Тропинка, которая шла с внутренней стороны камыша к тому месту, где раньше был мост, еще не заросла, она кое-где мелькала в зарослях, и я, тридцати семи лет от роду, встал с насиженного места на дюне, отряхнул песок с брюк и пошел по ней, и вдруг перестал видеть и маяк, и море, а видел только толстые шелестящие желтые палки с обеих сторон, как стена из бамбука, подумал я, в Китае на берегу Янцзы. И так я какое-то время шел и был китайцем, ноги гудели, будто бы я — уставший солдат, сражающийся с японскими агрессорами, или поэт Ду Фу в одном из его долгих и полных опасностей странствий много веков назад.
Прямо передо мной на изгибе реки оказалась пристань, к ней были привязаны три лодки, покрашенные каждая в свой цвет, красная, синяя и зеленая. Весла аккуратно лежали на дне. Вокруг не было видно ни души — ни на суше, ни в воде, — лишь тропинка, пристань и травяной газончик перед пристанью; я осторожно залез в лодку, сухую, воды на дне не было, и сел на среднюю скамейку, спиной к пристани и камышу. Я не прикоснулся к веслам, сидел тихо и смотрел на воду. Она была зеленая и гладкая, какой не бывает морская вода, и я подумал, что никогда еще не чувствовал себя настолько угнетенным духом, как сейчас.
Не знаю, сколько я просидел в лодке, но, когда встал, чтобы вернуться на берег, оказалось, что я закоченел и одеревенел. Я широко шагнул, чтобы вернуться на пристань, но дотянулся до нее только мыском и, когда переносил тяжесть на эту ногу, оскользнулся и упал между пристанью и лодкой. Зазор был такой узкий, что, падая, я ударился затылком. Большая тьма внутри моего черепа взорвалась искрами, и я ощутил такую страшную боль, что перепугался и открыл рот позвать на помощь, но только наглотался солоноватой воды, — она пропитала куртку и свитер, они отяжелели и потащил меня вниз, на дно, я кашлял, махал руками, пытаясь плыть, но там не было для этого места. Наконец до меня дошло, где я, что я, скорей всего, могу стоять в этой речке, я встал — вода не доходила и до груди. Но щель была слишком узкая, я не мог шелохнуться, поэтому, поступившись чувством собственного достоинства, набрал побольше воздуха, поднырнул под лодкой, прошкарябав ногами по дну, оказался по другую сторону пристани, постепенно выбрался на нее и рухнул; и лежал так, пока холод не пробрал меня до костей и я не начал клацать зубами. Пришлось встать.
Выбраться из этой переделки можно было двумя путями: или вернуться назад по той же самой тропинке, или пойти вперед, мимо домов хозяев лодок, но мне не хотелось попадаться им на глаза в таком именно виде, поэтому я припустил бегом назад через поросший травой вал и снова на дорожку, стиснутую высоким камышом, но китайцем я сейчас не был, а бежал всю дорогу, пропыхтел, стуча сапогами, вверх мимо сарая, обогнул сосну, она как всегда затеняла солнце, и дальше за угол, где была открыта дверь на террасу, а с нее — дверь в гостиную, посреди которой стояла мама, наклонив голову и сунув руки в волосы. Она выпрямилась, услышав мое приближение, и схватилась за косяк. Судя по взгляду, которым она скользнула по мне, я мог быть хоть инопланетянином, хоть не знаю кем, но вдруг она посмотрела мне прямо в глаза и спросила:
— Арвид, где ты был, в конце концов?
У меня капало и с куртки, и с волос. Я повернулся и махнул рукой в сторону дороги и моря за деревьями.
— Я был там, — ответил я.
— Господи, — сказала мама и покачала головой. — Я же не это имела в виду.
— Вот как, — сказал я, стоя перед ней и глядя на нее. Вид у мамы был больной.
— Что ты там увидел? — спросила она.
— Тебя. Я на тебя смотрю, — ответил я.
— Вот это ни к чему, — ответила она и скрылась в гостиной.
10
Вот о чем фру Эльза Мария Касперсен подумала и почему-то сочла возможным упомянуть вслух.
Старший брат позвонил однажды утром мне на работу и сказал, чтобы я ехал в больницу Уллеволл.
— Не тяни, — сказал он, — езжай прямо сразу.
Речь шла о брате, шедшем следом за мной, которого фру Касперсен рада была бы видеть своим зятем. Стоял восемьдесят третий год. Я работал в книжном магазине в центре Осло, в двух шагах от Национальной галереи. Я работал здесь уже два года. А до того я пять лет простоял на конвейере, на последней операции, мы печатали толстый еженедельник. Думал, это мой долг — работать так. Но я был не прав.
Открывая дверь в магазин, я услышал, что зазвонил телефон. Я включил лампу, перегнулся через прилавок и поднял трубку аппарата, зажатого между двумя стопками каталогов, присланных издательствами Англии и Америки. В такую рань никого, кроме меня, в магазине не было. Каждый день (кроме воскресенья и субботы через одну) я выходил из подъезда, бегом спускался по дорожке между домами, садился в автобус, удовлетворенно прижимался к дребезжащему окну и спал всю дорогу до Осло. Обычно я приходил на работу самым первым и с радостью ездил бы туда и по воскресеньям. Мне нравилось там, мне еще никогда и нигде не было так хорошо. Впервые за свою взрослую жизнь я просыпался утром с мыслью, что скоро на работу, и никакая часть тела не отзывалась неохотой. Эта работа пришлась мне по душе до такой степени, что до меня с большим опозданием дошло: дело не только в самой работе, но и в том, что я каждое утро мог захлопнуть за собой дверь квартиры, выдохнуть и уехать.
Добраться до больницы от улицы, на которой стоял этот книжный магазин, труда не составляло. Добежать до параллельной улицы Пилестредет (всего один квартал на восток), по которой в те годы ходили трамваи, сесть на остановке в один из них и уже через каких-то пятнадцать минут оказаться у больницы.
Стояла ранняя осень, небо — чистое-чистое. Я сидел в трамвае у окна, прильнув к нему лицом, и наблюдал странный свет низкого солнца, он красил проплывавшие мимо дома в неестественно желтый цвет, похожий на подсветку в театре, подумал я, наведенную невидимым мне софитом, и я не мог вспомнить, когда в настоящей жизни хоть раз видел такой желтый цвет, хотя несомненно видел.
Я хорошо знал, что ждет меня в конечном пункте путешествия, но пока не хотел об этом думать. В моем распоряжении была добрая долгая четверть часа, я мог потратить ее на размышления о чем захочу. В эти пятнадцать минут могла бы вместиться целая жизнь, этот отрезок времени вообще не имел конца, но был тянущейся черной дырой, в которой все бесконечно, хотя я отлично знал, что через пятнадцать минут, несколько секунд и некоторое количество трамвайных остановок я прибуду к больнице Уллеволл и мне придется выйти из трамвая, пройти по тротуару сотню метров вниз по Киркевейн, свернуть налево в башню с воротами и направиться к больничному корпусу, где на двенадцатом этаже лежал взаперти мой младший брат, второй с конца.