Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 25



Я предпочитаю метолгидрохиноновый проявитель. С ним проще управляться и труднее что-то перепутать в суете, которая всегда охватывает меня, когда я занимаюсь фотографией. Кроме того, мне нравятся стеклянные капсулы «Агфа», с обеих сторон закрытые мягкими оловянными крышками, — они рвутся легче, чем живое тело, и порошок высыпается из них белыми блестящими зернами. К солям закрепителя я, наоборот, испытываю некоторую антипатию. Мне кажется, что их кристаллы выказывают слишком много претензий и самомнения, когда с шумом падают в стакан с водой.

Я кладу пластину в кювету и слежу, чтобы проявляющий раствор заботливо растекся по желатиновой поверхности, матовая бледная кожа которой слегка окрашивается в свете красной лампы. Я медленно покачиваю ванночку взад-вперед, а сердце мое стучит все учащеннее. Когда на пластине, словно раскрывающийся бутон, начинают проступать темные пятна, настает кульминационный момент. Теперь я действую хладнокровно, придавая изображению необходимые оттенки и глубину. На этой стадии я редко совершаю ошибки, руки действуют сами собой, точно автоматы; внутренне расслабившись, я жду, пока пластина достаточно потемнеет и наступит черед погружать новую. Тогда я опять оживаю.

Больше всего мне нравится печатать на полуматовой мягкой бумаге: она усиливает глубину, но не искажает изображение, как иногда случается с жесткой или глянцевой бумагой. Если проявка негатива — занятие скорее теоретическое: результат можно предугадать лишь по глубине черного цвета и контрастности, — то печать дает ощущение реальности чуда — на белом листе проступает вдруг лицо или пейзаж, такими, какими вы их помните, не замутненными нечеткими, размытыми ассоциациями и впечатлениями. Здесь в кювете, слегка разрумянившийся от красной лампы, лежит тот самый стертый и затемненный отпечаток, полностью отделенный от остального мира и хранящий множество мелких, не различимых простым глазом черт, которые способен уловить лишь фотообъектив.

Все очарование фотографии заключается в этих прежде невидимых деталях: стоит к ним привыкнуть и дополнить их своим внутренним образом конкретного предмета — и снимок больше не представляет интереса. Поэтому у фотографии такой короткий срок жизни: уже через несколько часов она кажется устаревшей, и лучше поскорее убрать ее с глаз долой и забыть, чтобы, случайно наткнувшись на нее в другой раз, испытать то же чувство непосредственной близости и новизны, когда мелкие, незначительные детали озарят воспоминание о чем-то отрывочном и совершенно забытом и превратят его в яркую и пробуждающую память иллюзию. Трудно представить более сильный азарт, чем тот, который овладевает тобой, когда сидишь, склонившись над ванночкой с проявителем, и наблюдаешь, как, дополняя друг друга, проступают одна черта за другой, придавая целому совершенно новые значение и вес и, в конце концов, складываясь в изображение, которое, словно новорожденный младенец, с довольным видом оглядывает комнату.

Наиболее ярко это проявляется при печатании портретов и групповых снимков. В этом процессе есть некое сходство с оживлением мертвых. Ситуация или выражение лица, которые в реальной жизни никогда не бывают одними и теми же несколько раз подряд, повторяются в данном случае сколь угодно многократно — для этого нужен лишь достаточный запас фотобумаги и проявителя. Можно воспроизвести в сотнях экземпляров черты человека, умершего много лет назад; можно заполнить этими фотографиями всю комнату, и при этом один снимок будет как две капли воды похож на другой, и все будут улыбаться и смотреть на вас одним и тем же взглядом. От этого наверняка можно было бы сойти с ума, не будь у фотографий столь короткий срок жизни: уже через несколько часов они превращаются из оживших картин в равнодушные и поверхностные репродукции чего-то, что даже не достойно упоминания.

3

Появляется Ами

Без пяти десять. Значит, через пять минут появится Ами. Я все приготовил к ее приходу. На столе две кюветы — одна с проявителем, другая с фиксажем, копировальная рамка, две пачки бумаги «Велокс» и стопка аккуратно сложенных негативов. Под потолком светит красная лампочка.

Сам я облачен в удивительный торжественный наряд. Ами наверняка рассмеется веселым и беспечным смехом, когда заметит видавшие виды заляпанные брюки и пиджак, который узок в груди, и поэтому на нем не хватает пуговицы. Она не преминет попенять мне укоризненно-равнодушным тоном: отчего бы не пришить новую пуговицу? И при этом, исключительно по старой привычке, насмешливо вздернет подведенные брови.

Я беру копировальную рамку, вставляю в нее негатив и осторожно накрываю листом бумаги. Она довольно неохотно прилепляется к желатиновой поверхности и выгибается словно кошка, которая только что проснулась и потягивается, изгибая спину мягкой широкой дугой. Я накрываю рамку крышкой и настороженно смотрю на лампу — она загорается на сорок секунд. Мои глаза с тревогой и страхом ловят световой поток, который наполняет комнату и энергично борется с инфернальным светом висящей под потолком лампочки, и, споткнувшись, в отчаянии останавливаются на часах — 10 секунд, 20 секунд, 25, 35, 37, 39.

— Сорок.

Белый свет гаснет так же быстро, как и загорелся, фотолампа краснеет еще больше — от чувства победы. Я опускаю лист бумаги в проявитель, мое дыхание становится учащенным и настороженным.



Появляется Ами.

Она проступает нерешительно и неторопливо, проявитель вытягивает ее черты из бумаги в виде бесформенных темных пятен. Постепенно они сообразуются между собой, чернеют и превращаются в очертания усталой светлой головки Ами. Я нервно покачиваю кювету, вода колеблется, придавая ее лицу живое выражение. Оно приходит в движение, черты становятся все более и более знакомыми — вот Ами слегка улыбается. Она всегда улыбалась, когда я ее фотографировал. Ей это шло, и она это знала.

— Здравствуй, Ами, — говорю я тихо. Она слегка кривит губы: руки мои дрожат, и по поверхности проявителя пробегает рябь. — Как дела, Ами? — спрашиваю я. — Спасибо, что пришла. Скажи, ты поможешь мне в том деле, о котором я рассказывал тебе вчера? Нет?

Лицо Ами немного темнеет. Но тут поверхность проявителя снова вздрагивает от выдыхаемых мной слов, и Ами с улыбкой кивает:

— Я не уверена, но мы можем попробовать. Во всяком случае, лучше вынь меня поскорее из ванночки, если не хочешь вконец испортить мне кожу. Разве не видишь: я так загорела, словно всю жизнь только и делала, что нежилась на солнышке. Поторопись же!

Я в испуге вздрагиваю и вынимаю снимок из кюветы. Улыбка на губах Ами застыла и превратилась в шрам, а лицо потемнело, словно его закрыли вуалью. Отпечаток испорчен.

— Любимая Амишка, извини, что я принял тебя так неучтиво, но стоило мне увидеть твое дорогое прелестное личико, и я забыл обо всех правилах — как приличий, так и проявки фотобумаги «Велокс». Ты сердишься, Амишка? Не надо. Ведь только что ты смотрела так приветливо, попробуй еще раз. Просто я очень обрадовался, увидев тебя, вот и все. Я испортил твою прекрасную кожу? Признаю: это непростительно, но, знаешь, мы можем все исправить. Напечатаем еще один снимок. Только ты уж теперь не улыбайся так, что у меня все из головы вон. Постарайся сохранить серьезность до тех пор, пока я не переложу тебя в фиксаж.

Портрет Ами укоризненно смотрит мимо меня. Он сделался постаревшим и безразличным — таким выглядело по утрам ее лицо, если накануне она поздно ложилась спать. Я бросаю снимок в кювету с водой, он падает оборотной стороной вверх.

— Ты все еще сердишься, Ами? Не веришь, что я могу принять тебя, как подобает?

Я вкладываю новый лист бумаги в копировальную рамку. Я действую хладнокровно и расчетливо, но сердце мое тревожно бьется. Когда лицо Ами там в ванночке снова начинает складываться в улыбку, я отвожу взгляд и отсчитываю несколько секунд. Пора!

Из кюветы с закрепителем Ами смотрит в комнату радостным и ясным взглядом. Ее полуулыбка кажется немного удивленной, и она чуть-чуть щурится от внезапного белого света, вспыхнувшего в настольной лампе. Но постепенно она привыкает. Когда я перекладываю ее в ванночку с водой, она заговаривает, поначалу нерешительно, а потом все более и более оживленно, как человек, который долго пробыл в одиночестве и оттого робеет, вновь попав на люди.