Страница 61 из 66
Этот последний образ Родригеса я уношу с собой, стоя на палубе новенького «Фрегата», когда тот, пыхтя машинами и содрогаясь всем своим металлическим корпусом, выходит в открытое море. Напротив высоких оголившихся гор, сверкающих в лучах утреннего солнца, навечно зависли над пучиной разбитые останки «Зеты», словно выброшенный на берег остов кита, над которым кружат морские птицы.
Мананава, 1922 год
* * *
После моего возвращения в Форест-Сайде стало странно и тихо. Старый дом — барак, как называет его Лора, — похож на протекающую посудину: его латают худо-бедно при помощи кусков жести и картона, но все равно во все дыры течет вода. Влажность и гниль скоро добьют его. Мам больше не двигается, не говорит, почти ничего не ест. Я восхищаюсь мужеством Лоры, которая не отходит от нее ни днем, ни ночью. У меня нет сил на это. Я брожу по тропинкам среди тростников в районе Пятнадцати Кантонов, там, откуда видны вершины Трех Сосцов и другая половина небосвода.
Надо работать, и, по настоянию Лоры, я рискнул снова явиться в контору В. В. Уэста, где заправляет мой кузен Фердинан. Дядя Людовик состарился, отошел от дел и живет теперь в доме, который построил для себя неподалеку от Йемена, там, где начинались наши земли. Фердинан принял меня с презрительной иронией, от которой прежде я пришел бы в бешенство. Теперь же мне все равно. Когда он сказал мне:
— Так, значит, вы решили вернуться на места, где..
Я закончил за него:
— …бывал когда-то.
И даже, когда он заговорил о «героях войны, которых теперь пруд пруди», я и бровью не повел. В довершение всего он предложил мне место надсмотрщика на их плантациях в Медине, и я вынужден был согласиться. Вот я уже и сирдар!
Я живу в хижине неподалеку от Бамбу и каждое утро объезжаю верхом плантации, наблюдая за работами. Днем, среди шума и гама сахароварни, я слежу за разгрузкой и отжимом тростника, проверяю качество сиропа. Работа изматывает меня, но я все равно предпочитаю ее сидению в душной конторе В. В. Уэста. Управляющий сахароварней — англичанин по фамилии Пиллинг, присланный с Сейшел Сельскохозяйственной компанией, — сначала был явно настроен против меня Фердинаном. Но он оказался человеком справедливым, и теперь у нас прекрасные отношения. Он часто говорит о Шамареле, куда надеется уехать. Если его переведут туда, он обещает и мне подыскать место.
Йемен — это одиночество. Каждое утро по бескрайним полям идут работники и женщины в ганни— словно наступающая армия оборванцев. Звук тесаков сливается в один ритмичный гул. По краям полей, со стороны Валхаллы, люди дробят тяжелые камни, складывают из них пирамиды. Обливаясь п о том, под гул тесаков и лай сирдаров, я еду через плантации к югу. На Родригесе солнце пьянило меня, высекая искры на камнях, на пальмах вакоа. Здесь же, на темно-зеленых просторах тростниковых полей, зной — лишь разновидность одиночества.
Я думаю о Мананаве, единственном, чего еще не лишился. Она живет во мне с давних пор, с тех самых времен, когда мы с Дени ходили к входу в ущелья. Часто, проезжая верхом по тропинкам среди тростников, я оглядываюсь на юг, представляя себе тайники у истока рек. Я знаю, что когда-нибудь обязательно поеду туда.
Сегодня я видел Уму.
В верхней части плантаций началась рубка тростника. Работники, мужчины и женщины, стекаются со всего побережья с озабоченным видом, потому что им известно: на работу возьмут лишь треть из них. Остальные вынуждены будут вернуться обратно, к своей голодной жизни.
На дороге к сахароварне одна женщина в ганнидержится в стороне от других. Повернувшись в полоборота, она глядит на меня. Большое белое покрывало скрывает лицо, но я узна ю ее. Однако она уже затерялась в разошедшейся по разным тропинкам толпе. Я пытаюсь догнать ее, но дорогу мне преграждают не принятые на работу рубщики, бредущие назад в облаке пыли. Добравшись наконец до полей, я не вижу ничего, кроме волнующейся под ветром густой зеленой стены. Я бегу наугад по тропинке, кричу: «Ума! Ума!..»
То тут, то там женщины в ганни, перестав рвать траву между тростниками, поднимают голову. Меня окликает какой-то сирдар, его голос груб. Растерявшись, я спрашиваю его, есть ли здесь манафы. Он не понимает. Люди с Родригеса? Он качает головой. Есть только в лагере для беженцев, рядом с Морном, у Креольского ручья.
Каждое утро я ищу Уму на дороге, по которой приходят ганни, а вечером — около бухгалтерии, во время выдачи жалованья. Женщины всё понимают, они посмеиваются надо мной, заигрывают, отпускают шуточки. И я уже не решаюсь показываться на дорогах среди тростников. Дождавшись ночи, я иду через поля. Я встречаю детей, подбирающих неубранные остатки тростника. Они меня не боятся. Они знают, что я их не выдам. Сколько сейчас может быть лет Шри?
Целыми днями я объезжаю верхом плантации, в пыли, под одуряющим солнцем. Это правда была она? Все женщины в ганнипохожи на нее — хрупкие фигурки, согнувшиеся над собственной тенью, с серпом или мотыгой в руках. Ума показалась мне всего лишь раз, как когда-то у Камышовой реки. Я вспоминаю нашу первую встречу — как она бежала от меня по долине среди кустов, как дикой козочкой взбиралась по горному склону. Неужели мне все это приснилось?
Так я принимаю решение все бросить. Ума показала мне, что делать, она по-своему, без слов сказала это — неуловимым миражом явившись мне среди этих людей, пришедших трудиться на землях, которые никогда не будут им принадлежать. Негры, индусы, метисы, сотни мужчин и женщин каждый день приходят сюда, в Йемен, или в Медину, Феникс, Мон-Дезер, Солитюд, Форбах. Сотни мужчин и женщин складывают из камней изгороди и пирамиды, выкорчевывают пни, вспахивают землю, сажают тростник, по мере его роста обрывают лишние листья, обрезают верхушки, пропалывают посадки, а потом, когда наступает лето, идут в поля и делянка за делянкой рубят, рубят тростник, с утра до вечера, останавливаясь лишь для того, чтобы наточить свой тесак, свой серп, рубят, пока листья не изрежут в кровь руки и ноги, пока от зноя не затошнит и не закружится голова.
Почти не отдавая себе отчета в том, что делаю, я иду через всю плантацию на юг, туда, где торчит труба старой разрушенной сахароварни. Море рядом, но его не видно и не слышно. Только в небе временами кружат на свободе морские птицы. Здесь ведутся работы по расчистке невозделанных земель. Под палящим солнцем люди грузят на повозки черные камни, вскапывают мотыгами землю. Увидев меня, они прекращают работать, словно чего-то опасаясь. Тогда я подхожу к повозке и принимаюсь выкапывать из земли камни и бросать их вместе со всеми. Мы работаем без перерыва, а солнце уже спускается к горизонту, обжигая наши лица. Когда одна повозка наполняется камнями и выкорчеванными пнями до краев, ее сменяет другая. Вдали, чуть ли не до самого берега, тянутся старые изгороди. Я думаю о рабах, которые строили их, о тех, кого Лора называет мучениками, о тех, кто умер в этих полях, о тех, кто убежал в горы, на юг, к Морну… Солнце уже у самого горизонта. Как на Родригесе, мне кажется, что сегодня его жар очистил, освободил меня.
Пришла женщина в ганни. Это старая индианка с иссушенным лицом. Она дает работникам попить кислого молока, зачерпывая его из котелка деревянной миской. Подойдя ко мне, она останавливается в нерешительности, потом протягивает мне миску. Кислое молоко приятно освежает обожженное пылью горло.
Уезжает прочь последняя нагруженная камнями повозка. Вдали тонкий свист котла оповещает об окончании рабочего дня. Люди неторопливо берут свои мотыги и уходят.
Когда я приезжаю на сахароварню, меня там ждет уже мистер Пиллинг. Он смотрит на мое обожженное солнцем лицо, на запыленные волосы и одежду. Я говорю ему, что хочу отныне работать в полях, на рубке или расчистке земель под плантации, но он сухо перебивает меня: «Вы не способны к такой работе. В любом случае, это невозможно: никогда ни один белый не работал в полях. — И добавляет более спокойным тоном: — Я считаю, что вы нуждаетесь в отдыхе и только что попросили меня об отставке».