Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 127



Жужжание бесчисленных мух сливается в один гудящий контрабас, немецкая толстая Mädchen [11]из «Jugend» жизнерадостно упирается в бока, и мне начинает казаться, что немного сонное, немного недоуменное ощущение свободы и безделья, наполняющее тело, есть ощущение счастья.

Бабы, которые приносят яйца, масло и прочие необходимые для каждого миросозерцания предметы, удивляются и ахают — крестьянская изба и так, мол, красиво. Такое проявление вкуса радует, но досадно: полотенца и платок я у них же купил, а до меня они прели в сундуках. Что бы вынуть и развесить? Но полотенца эти, как объяснили мне бабы, вышли из моды, а платки они носят на головах. Цветов тоже вокруг сколько угодно. Кувшины есть и вода есть. Но странно, такая простая мысль, что бабы нарвут цветов и поставят у себя на стол, как-то сразу конфузливо съеживается и вянет… С полотенцами прямо беда: нужно было одно, а купил три, и теперь носят каждый день без конца. Вытаскивают из сундуков холсты, которые сами пряли, уборы, вышитые их матерями, половики, и все мне. Я удивляюсь, но привычка подтасовывает карты, снисходительно уверяет, что удивляться нечему, что я «покупаю», что здесь деньги редки и дороги и т. д. Но многому уже веришь с трудом, — веришь с трудом, что где-то есть конные статуи на площадях, журнальные направления и прочие городские удовольствия.

На кухне что-то шипит и булькает. Вернулась хозяйка с ведрами, а с ней восьмилетняя дочка Аннушка — тоненькая, быстрая, вся запыхалась и трется о юбку матери. Совсем как жеребенок… Хозяйка красивая, строгая, улыбается редко и говорит со мной, всегда отвернувшись в сторону.

— Скоро обедать?

Феня пробует вилкой:

— Картошки еще твердые, погодить надо.

— Ну, ладно.

Иду в сад. К задней стороне дома плотник за рубль пришил по бокам несколько досок, с четвертой стороны бесплатно торчит соседний плетень. В этом курятнике садовник из соседнего именья насажал цинний, астр и душистого горошку вдоль плетня. Посредине, как я его ни умолял, сделал клумбу, обсадил ее гирляндой из голых ивовых прутиков и утвердил на вершине этого торта горшок с геранью. По бокам, у дверей, посадил несколько бобов, и мой Эдем был закончен. Скамейку заменил березовый обрубок, а стол — найденная на школьном чердаке старая дверь, которую я с великим трудом утвердил на четырех кольях.

По ту сторону забора все это предприятие казалось талантливым шаржем на дачную жизнь, но я был доволен необыкновенно. И не один я. У забора перебывало все село, и я не заметил ни одной скептической улыбки. Одобряли: одному вспомнилась городская портерная с садом, и он подмигнул мне, показывая на стол: «Пивка бы сюда, барин?» Другие сочувственно смотрели, как я сидел на обрубке, и видно было, что это их успокаивает, что человек в пиджаке так и должен сидеть на обрубке, за перегородкой, перед идиотской клумбой с геранью, что этим он, так сказать, исполняет свои функции и украшает собою село. Я даже слышал, как, проходя мимо, бабы со вкусом говорили другим бабам (вероятно, из другой деревни): «А вон там наш дачник сидит!» И чужие бабы подходили к забору и смотрели на меня.

Теперь привыкли. Я вот стою уже минут десять в дверях, и только два крошечных белобрысых мальчугана из коровинской избы присели на корточки у забора, смотрят на меня и шушукаются. Медленно обхожу клумбу. Во всем теле ленивый хмель безделья и беспечности. Останавливаюсь над грядкой у плетня и смотрю: ростки горошка уже кое-где приподняли землю: сморщенные, бледно-зеленые — что в них? Но глаза никогда не видали, как показываются цветы из земли. В цветочных магазинах они продаются в готовом виде, а здесь я сажал их вместе с садовником, я их поливаю, гоняю от них кур и цыплят, когда те пролезают сквозь самые узкие щели внизу забора и бросаются, как угорелые, прямо на грядки… Сентиментальность? Скорее, я думаю, любовь; большие ее запасы остаются в городе нераскупоренными, а тут за день столько простого и ясного увидишь, — того, к чему там все пути уже закрыты, — что невольно раскупориваешься и выходишь из берегов.

С этими медленно выплывающими мыслями сливаются, как с облаками, другие, которых ни за что не уловить — так много в них образов от дальней рощи, от колыханья конопли за плетнем и смутного сознанья, что все это как будто и не существует, что день отъезда сотрет всю эту чужую реальность, как губка новые слова на доске…

Дошел до стены и вздрагиваю — против меня, облокотясь на забор, стоит Коровин, черный, с блестящими глазами, похожий на цыгана мужик. Сейчас будет разговор. И точно: гнусаво поздоровался (болен он, что ли, но такого гнусавого голоса я никогда в жизни не слышал) и начал издали:

— Гуляешь?

— Да… вот… гуляю.

— Погода хороша ноньче.

— Хороша.

— Пондравилось у нас?

— Очень. Лесу только мало у вас, погулять негде.

— Погулять? — Коровин ядовито ухмыляется в сторону. — Погулять и без лесу можно. Вот насчет отопления, это точно, без леса не отопишься.

— Куда же вы лес девали?

— Куды девали? Господину Харитонову на доски в запрошлом годе продали. Еще вон роща есть — на две зимы хватит, а там хошь бородой отопляйся.

— Зачем же лес продавали?

— Зачем? — Коровин еще ехиднее ухмыляется. — Покупал — как же ты не продашь? Деньги завсегда надобны.

— Гм… Так вы бы сажали лес. Часть вырубить, часть насадить. Вот всегда и будет, — как в именье здесь.

— В именье? — Лицо Коровина изображает высшую степень сарказма. — Позвольте вас спросить, какое ваше занятие будет? — перешел он вдруг на вы.

— Занятие, — сконфузился я. — Пишу… в газетах…

— В газетах… а говоришь, зачем мужики лес не сажают…

— Да ведь помещик сажает?

— Помещик? Помещик, может, на тройке водку ездит пить к соседу, а мужик на одной пашет…

Аргумент был так неожидан, что я промолчал.

— У нас, брат, картох до весны не хватает, а помещик одних груш возов десять в город посылает.



— И у вас могут быть груши…

— Груши, а может и апельцыны?

Упорное повторение моих последних слов и «апельцыны» окончательно взорвали меня. Я сделал рукой широкий жест и не без жару произнес:

— Да, груши! «Апельцыны» нет, а груш можете иметь сколько угодно. Вон пустырь, и там пустырь, и у вашего дома пустырь. Посадите каждый хоть по дереву — не велик труд — и у всех будут груши.

— Не будут.

— Почему не будут?

— Ребята переломают.

— А вы огородите.

— Может, и сторожа к ним нанять?

— Зачем сторожа? Отчего же у немцев не только возле домов, а все дороги грушами и яблонями обсажены и никто не ломает?

— У немцев? Вы видали?

— Видел.

— Так то у немцев, у нас нельзя этого. Не переломают, так покрадут.

— Кто украдет, если у всех будут?

— Ну, ребята обтрясут, да зелеными полопают. Вон как горох: Тимохин посадил — раскрали, у Бобкова покрали, у лавочника и то покрали… Вот тебе и груши!

— Это верно, покрадут, — с удовольствием подтвердил сосед, внезапно появляясь из-за плетня.

Молчание…

— Скучаете у нас? — осведомляется он с таким видом, будто иначе и быть не может и что скука — это тоже одна из функций господина в пиджаке.

— Чего ему скучать? — отвечает за меня Коровин. — На всем готовом, читай да гуляй, только и делов.

И все это без малейшей иронии, точно он определил меня простой и ясной формулой, всем давно известной. Я переминаюсь и поворачиваюсь к клумбе, чтобы подготовить отступление, но сосед удерживает меня вопросом:

— Листок получили?

— Какой листок?

— Газету, тоись? Я из волостного принес сегодня, вам под дверь сунул.

— Получил, спасибо.

— Нет ли чего? Насчет хуторов или так?

— Насчет хуторов нет. Да ведь к вам в воскресенье член приедет насчет хуторов, он и расскажет.

— Расскажет, само собой, да в листке, чать, все больше… Настоящее, тоись…

— Нет ничего. Все больше пишут, как летают. Убился один русский. Упал на дерево и убился.

11

Девушка (нем.).