Страница 111 из 127
— Камфарный спирт есть.
— Бездарный ты человек, Павел. Да. Забыл тебе сказать: вчера без тебя учитель здешний приходил, — звал нас в эту субботу к тетке своей, — форель в речке ловить. Поедешь?
Пастухов смущенно перевернул в руках портсигар.
— Не могу, дружок. В эту субботу дело у меня одно наклевывается.
— Чудеса. Какие же тут дела? Все мы здесь, когда не на работе, — либо мух бьем, либо на забор зеваем…
— С Тугановым, видишь ли, дня на два по одному делу съездить надо…
Шевырев удивленно посмотрел на белую фигуру, сидевшую на койке, и прислонился плечом к косяку.
— Имение покупаете?.. Если, в случае чего, управляющий вам нужен, я к вашим услугам. Поручик Шевырев. Непьющий и некурящий. Отличные рекомендации от агронома Пастухова.
— Да нет же, комик. Ахмет, ты же знаешь, давно… мотоциклетку хотел купить… Прочел объявление, что тут в городке одном, по сходной цене продается. Вот и поеду с ним, — насчет языка он ведь того, — как новорожденный.
— Подержанная?
— Не знаю. Кажется, еще ничего.
— Сколько сил?
— Четыре, что ли. На месте увидим…
— Заднее седло есть?
— А черт его знает. Как будто есть.
Очень трудно было Пастухову врать, да и вообще в мотоциклетке на расстоянии разве разберешься… К счастью, Шевырев оторвался от косяка и занес за порог унылую ногу.
— Ну, будь здоров, Спиноза. Заднее седло, смотри, чтобы крепкое было. Приятелей своих, поди, кой-когда Ахмет покатает… Он, собака, добрый.
Пастухов дунул в лампочку, — желтый мотылек погас. Достал из лунного шкапчика жестяную банку, и чтобы как-нибудь от всей этой чепухи отойти, стал, вздыхая и кряхтя, выскребывать со дна яблочное желе.
1932
«ИЛЬЯ МУРОМЕЦ» *
Душок над стойкой стоял густой и сложный: нудно пахли в июльской духоте распластанные на тарелках кильки; рыжие пирожки излучали аромат прогорклого тюленьего жира; кислая капуста вплеталась в копченый колбасный душок; слоеные пирожные, по-русски крупные и густо засыпанные пудрой, приторно благоухали рядом с горкой котлет, щекотавших ноздри выпивающих и закусывающих гостей добротным запахом пережаренных сухарей. Но над всеми запахами царило алкогольное амбре, словно чудом перенесенное в Париж из какого-нибудь старого извозщичьего петербургского трактира с Коломенской улицы… Лекарственное дыхание зубровки, крепкий с водочной кислинкой аромат белой головки, шершавый запах перцовки, горьковато-терпкий букет померанцевой, — и как фундамент над всеми спиртуозами, — теплый и тошнотворный, застоявшийся пивной чад.
Дарья Петровна за свои четыре ресторанные года ко всему притерпелась — к ночной работе, к излияниям и возлияниям торчащих над стойкой разнокалиберных голов, даже к мигрени своей привыкать стала… А вот к этому сложному, сгущавшемуся к вечеру настрою никак привыкнуть не могла, — только прижимала к ноздрям смятый в тряпочку платочек, да мученически поводила глазами. Хоть бы форточку по-русски в витрине завели, ироды! В кочегарках только адовой духотой да угольной пылью людей сушат, а тут летом похлеще кочегарки…
Работа только развертывалась. Через садик, — четыре ящика с буро-зеленой замученной паклей на прутьях, — входили клиенты. Подкатывали перед ночным рейсом шоферы, чтобы подкрепить душу пирожком с вязигой, большой рюмкой водки и двумя-тремя милыми словами: сегодня Дарья Петровна дежурит. Приплелся знакомый конторщик, измолчавшаяся на службе беспокойная душа, — сейчас доест свои голубцы и начнет спорить с любым гостем направо, гостем налево, в любом направлении «туда и обратно». С каждой рюмкой зубровки все крепче будет чеканить каждое слово, — все трезвее и категоричнее рассуждать, — такая уж у него манера пьянеть. Рикошетом вкатились трое французских рабочих. С этими возни немного: свежепросольный огурец, перцовка и здравствуйте-прощайте. Двое — постарше, усталые глаза, серые, точно цементом запыленные лица; безучастно смотрят на хозяйкин бюст — даже и такая чудовищная штука им не в диковинку, и только после второй рюмки перцовки удивленно взглянули друг на друга: серьезная водка! Третий рабочий, до чего забавно, — совсем как русский приготовишка, — волосы светлым пушком, круглые детские глаза, — хотя лет ему, конечно, тридцать с гаком. Перцовкой чуть не подавился, куда ему такая… И все посматривает на Дарью Петровну; прицелился было заговорить, — да не решился или не сумел. А ей наплевать — и своих прилипал достаточно, — «досыть», как говорил пан Дробышевский после пятнадцатой рюмки.
Перегнувшись над стойкой, она заткнула чью-то пристававшую к ней пасть пивом и пирожками и вспомнила о своей девочке. Сидит там в последней комнате и ждет. В отеле ни за что не хотела оставаться. Бедная мартышка, чужая она какая-то стала. Сидит в свободные часы на постели и все о своем Гавре рассказывает…
Уже два года, как Дарья Петровна переборола себя, — легче было бы руку отрезать… Отдала дочку знакомым еще по России французам в Гавре; цену берут божескую, учится она там, из сумрачного зверька превратилась в безразлично-вежливую французскую девицу. Теперь, перед отправкой в детский русский лагерь, несколько дней живет у матери… Сегодня, в дежурный день, притащилась сюда. Вот будто и отходит куда-то в сторону, — теплые детские дни где-то там, в чужом городе, делают свое, — школа, подруги, ласковые к ней бездетные французы. «Дядя и тетя» вчерашнего числа, а ведь скоро и совсем родными ее дочке покажутся… Приехала в Париж, глаза чужие, все всматриваются. Тоже прокурор нашелся. Однако от матери ни на шаг… Вот и сюда, в распаренную обжорку увязалась…
Дарья Петровна встрепенулась, вспомнила о клиентах и во все стороны стала бросать:
— С мясом сейчас будут, с вязигой есть и с рисом…
— С вас — три водки, две котлеты, — рыжиками закусывали? Восемь с полтиной. Мерси.
— Иван Поликарпович, оставьте мой локоть в покое. Не для вашего носа.
— Закусывать, Петенька, надо. А то один такой пил, да не закусывал… Спирт в нем и загорелся…
В последней комнате было уютнее и тише. Обои в лирах с бурыми розанами, точно в русском уездном номере: на стене «Дворец Дожей» и часы с гирей. Толстый кот, сонный брюнет Митька, вяло переходил от столика к столику и равнодушно отвертывался от подачек: тоже — еда… Отдельные поздние, мирные клиенты в тишине доедали перестоявшийся на кухне ужин, больше четвертинки ординарного вина не заказывали, — иногда мысленно подсчитав наличность, — была не была! — спрашивали стакан чаю и ягодное пирожное. Не у стойки ели, — на каждый день каждый франк рассчитан.
Подавала душка-ватрушка Тамара, не к имени масть — в пыльно-бурых, оберточной бумаги, кудряшках, по сложению «уютная крошка», губы алым пупочком, глаза — пьяный крыжовник. Томно заводила, подшлепывая себе ножкой, граммофон; потряхивала бюстиком, подтанцовывала от кухонной двери к вешалке и безостановочно, видимо не в силах удержаться, стреляла глазами в кота Митьку, в Кис-Кис, — дочку Дарьи Петровны, в каждого попавшегося по прямой линии клиента, даже в седого дикобраза — повара, высовывавшего, чтобы отдышаться, голову в дверное окошечко…
Кис-Кис, — по-будничному называлась она просто Катюшей, — сидела у стены, лепила из черного хлеба гаврских матросиков и терпеливо скучала. Третий пирожок не лез в горло, даже кот отворачивался. Посетители какие-то вялые, жуют — в тарелку только и смотрят, не то что во французских ресторанах. Тамара, — какое смешное имя, — все к ней пристает: тискает, целует, а сама в это время на клиентов русалкой смотрит, да меню себя, как веером, обмахивает. Куда ж ей до мамы, — та гордая: стоит за стойкой, как премированная красавица, не то что эта канарейка с бюстиком. Вот только кот понравился девочке, — ленивый, толстый, а шалит с нею, подлизывается: на задние лапки стал, передними о колени уперся, язычок показывает… Да повар-старичок симпатичный. Мама говорила, что он бывший нотариус. Должно быть, поваром выгоднее быть. Только почему он не пострижется, летом даже пуделей стригут, ведь жарко… Подошел к ней, по голове погладил, книжку с полки дал: картинки понятные, а напечатана по-русски… Хоть бы они латинским шрифтом печатали, легче было бы разобрать.