Страница 4 из 95
И не уродился. Да еще как не уродился!
Жуткое выдалось то лето. Жара стояла на дворе, как в печи. И гарью несло. Леса горели. Пересохли. В воздухе сухим туманом висела мгла. Муть вокруг, словно через закопченное стекло глядишь на белый свет.
Речушку в овраге сперва куры могли переходить. Потом ни воды в ручье, ни кур не осталось. И дно высохло.
Отец приказал колодец углублять. Оба братишки по очереди спускались, а Колька с сестренкой вверху ведра принимали. Да только песок поднятый чуть влажным оказался, а воды — ни капли. Ушла вода — и не подкопаешься.
Пришлось Кольке на буланой их кляче воду с Волги за пятнадцать верст возить. А мальчонке — радость, мужиком себя понимал.
И за все лето ни одного дождя.
Выросла в поле не пшеница, а так — щетина одна. Почти и без колосьев вовсе. И так по всей Волге, говорят. Советская власть, конечно, помогла бы, да сама чуть жива была после гражданской войны да разрухи. И с Врангелем только-только рассчитались в Крыму, царское отребье в море спихнули.
Хорошо помнил Коля отца, ковылявшего на деревяшке, вынужденного наклонять голову, когда в избу входил. Глаза у него, как у всех Анисимовых, незлые, голубые, словно Волга в ясный день, только очень уж пристальные. Смотрел пристально и делал все пристально. И ел тоже пристально. Не приведи бог, крошки хлебные на пол смахнуть. С размаху бил, как дед Анисим в драке. И в шапке есть не дозволял, хоть бы и в поле. Коли ешь, обнажай голову. И даже если пьешь. В знак величайшего благолепия и благодарности за еду-питье, человеку дарованное.
Но не даровали ныне ни господь, ни мать-земля ни еды, ни литья…
Наступил голод.
Ох, как помнил его Коля Анисимов! Мать в ногах у отца валялась, высохшая, жалкая, уже без слез умоляя отдать семейству запрятанные мешки. Да не соглашался отец, словно не одна нога у него, а весь он будто деревянный. На весну семена берег.
А собирали эти мешки, горько сказать как. Не косили, не жали, а по колоску обирали зернышки в мешочки. И не дай бог за щеку хоть зернышко положить, сжевать, культей своей отец зашибить мог. Ощипывали колоски, как птички небесные. Так по всей полоске и прошлись по растрескавшейся земле с жесткой щетиною. Да и собрали всего два неполных мешка. Их и запрятал отец. Только Колька один и знал куда, да помалкивал. Отца боялся. Крут он был, как дед Анисим в молодечестве.
Зря валялась у отца в ногах мать, так ничего и не выпросила. Ели лебеду, будто белену. Одурманенные ходили, шатались, падали.
Сбрую лошадиную съели, похлебку из нее сколько ден варили. На весну веревочную уздечку плести зачали. Коня отец тоже на весну берег, все боялся, как бы соседи его не прирезали, потому в ближних дворах мужики, бабы и детишки уже помирать стали.
Болтали про иные деревни невесть что, уши ссыхались. Будто и не люди там голодают, а звери окаянные. Да и у зверей, поди, такого не случается. Врут все. Не может такого у людей быть!
Покойников все больше становилось. На санках их по первому снегу мимо анисимовской избы провозили.
Что делать! Господь дождя не дал. Зря попы с хоругвями ходили, горло драли, крестными ходами дождя у неба вымаливали. Ничего не вымолили. Вот теперь панихиды и служат сразу по многим покойникам, которых и в церковь не вносят. Поп с церковных ступеней кадит на уставленную санками сельскую площадь.
Люто чувство голода. Но еще горше голодать, когда не знаешь, что детям в рот сунуть. Слюна во рту — полынь, противная, словно ржавую железку или медяшку сосешь. В голове мутит, в животе рези, то ли от пустоты, то ли оттого, что дерево грыз, кору жевал. Козы же жрут, почему человек не может?
Но человек не может.
Помер отец, помер Алексей Анисимов, так и не раскрыв тайну запрятанных мешков и винтовки. Коля ее открыл. Вместе с братьями и сестрой в овраг пошли. Винтовку обнаружили, яму раскопанную нашли, а мешков с семенным зерном не оказалось. Видать, кто-то еще, кроме Кольки, тайник тот знал. А кто — неведомо.
Страшная была зима, ох жуткая!..
Даже тараканов в избе не осталось. Все передохли… с голоду… Да и люди, как тараканы, — один за одним…
Двое старших братишек, Иван да Федор, — двойняшками были, — так вместе и померли. Гробы им Колька сколачивал, потому больше некому. Сестренка Марья невесть куда ушла, может, нищенствовать в город, может, еще куда… Только Колька с матерью и остались горевать да голодать. Коня не успели прирезать, сам сдох. А дохлого порубил кто-то и уволок…
Колька силки в лесу хотел ставить, да лес за лето так выгорел, что в нем и живности никакой не осталось, даже птицы не летали.
И тогда взяла мать Кольку за руку, намотала на него все, что от померших братьев осталось, да и пошли куда глаза глядят.
А глядели глаза на проселок к железнодорожной станции. Любыми правдами и неправдами хотела мать до самой до Москвы добраться. До людей добрых, а может, и до самого Ленина.
Как они попали в столицу, Коля как следует и не помнил. Ели что придется. Когда народ вокруг — иногда и перепадет что-нибудь, хотя таких попрошаек, как они с мамкой, на станциях шныряло видимо-невидимо, будто все, кто не помер в деревне, сюда поспешили.
Ехали и на крыше вагона, и на ступеньках, и на буферах, всяко ехали. Но доехали однако.
Только верно говорят, что беда не приходит одна.
В душном, грязном вагоне, где на заплеванную лавку залезть за высшее счастье почиталось, где люди днем и ночью, ожидая уже не поезда, а бог весть чего, вповалку лежали, смердя от безделья или слабости, мать Коли Анисимова лежала среди них, уж и не чувствуя вони, да так подняться и не смогла. Жар у нее приключился. Соседи слышали, как она про мешки все поминала да про винтовку какую-то.
Мамку забрали дядьки в белых халатах, сказали, что у нее сыпной тиф. А Колю направили в детскую колонию как беспризорника, хотя беспризорником он так и не успел стать.
В колонии кормили досыта. Мальчик чувствовал бы себя счастливым, кабы не мамка, которую куда-то увезли. Она не появлялась, не разыскивала сына.
И только восемь лет спустя рабфаковец Николай Анисимов умудрился разыскать в больничных архивах историю болезни Марии Никитишны Анисимовой, поволжской крестьянки, скончавшейся от сыпного тифа зимой 1921 года.
Рабфак Николай Анисимов закончил в 1929 году и семнадцатилетним парнем попал в университет. Был он нрава общительного, и чувствовалась у него и во взгляде, и в отношении к учению, и всякому делу какая-то пристальность. Должно, от отца перешла… А за доброту и силу прозвали его Добрыней Никитичем.
Перенесенный им голод наложил печать не только на ею воспоминания, но и на все его взгляды. Ненавидел он лукавство природы, в особенности засуху, да и вообще все, от чего зависели судьбы человека как сотни тысяч лет назад, так и теперь. И мечтал новый богатырь стать химиком, чтобы владеть землей и управлять ее капризной щедростью.
Способностями бурлацкий потомок обладал необыкновенными. Замечен он был университетскими профессорами и после окончания университета оставлен при кафедре самого профессора Зелинского.
В конце тридцатых годов защитил он диссертацию и стал кандидатом химических наук.
Грянула Великая Отечественная война, и потомок волжских богатырей ринулся добровольцем в ополчение. Но университет не отпустил его. Война велась не только на передовой линии фронта, но и в тылу, где решался вопрос: быть или не быть голоду в стране и чем армию прокормить. Тогда-то и попал Николай Алексеевич Анисимов в Ленинград, да и остался там в кольце блокады. И еще раз в жизни повидал он умирающих от голода людей, получавших в день по кусочку хлеба, но продолжавших поддерживать жизнь великого города.
Кусочек хлеба! Никто не знал дерзкого замысла молодого ученого. Он хотел спасти от голода население Ленинграда, будучи уверен, что при добавлении к имевшимся кусочкам хлеба аминокислоты лизин этого окажется достаточным для поддержания здоровья людей в осажденном городе. И Анисимов прежде всего провел опыт на самом себе. Он отказался от дополнительного пайка, на который имел право, и проверил свое состояние, употребляя имевшийся у него лизин. Но не хватило духа Анисимову довести опыт до конца. Не мог он без боли смотреть на изможденные детские лица, на санки с очень длинным, порой волочащимся по снегу грузом.