Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 171 из 175



В эти дни ранней осени 1944 года я затеваю работу над новым препаратом, любопытным даже не столько по своим практическим свойствам (о которых я, впрочем, тогда еще почти ничего не знала), сколько с теоретической стороны. При этом, как ни странно, я обхожусь без «теоретического центра», о котором так убедительно говорил Валентин Сергеевич Крамов.

В Институте биохимии – кипение работы. Едва вернувшись из эвакуации, институт получает знамя социалистического соревнования. Прекрасно одетый молодой человек, тот самый, который говорит с длинными паузами, долженствующими показать, что хотя он и молодой человек, однако не бросает на ветер ни единого слова, – этот вежливый, с красивыми зубами молодой человек от всей души (и от Наркомздрава) поздравляет Рубакина, впрочем, тут же отмечая, что победителю не мешало бы с большей тщательностью выполнять программу по номенклатуре. Студия научно-популярных фильмов затевает картину «Пенициллин-крустозин ВИЭМ», и это оказывается необычайно хлопотливым делом не столько для студии, сколько для нас. Оно начинается с того, что люди в грязных белых блузах, быстрые, дельные, говорящие отрывисто, кратко, втаскивают в нашу скромную лабораторию свои аппараты с толстыми, как змеи, проводами, о которые все спотыкаются и к которым тем не менее относятся с уважением. Потом сценарист, поражающий меня полным отсутствием каких бы то ни было представлений о микробиологии, просит, чтобы я отредактировала его сценарий, и я работаю с ним чуть ли не каждый день. Потом начинаются съемки, и уж тут надолго исчезают из глаз антибиотики, новые и старые, и все мы, оказывается, существуем только для того, чтобы позировать с мнимо значительными лицами перед съемочным аппаратом.

Все это – промежуток, все это кажущееся затишье, когда не позволяешь себе даже думать о том, что «не имело права случиться». Все это лишь нетерпеливое ожидание Андрея.

Указ об учреждении Академии медицинских наук опубликован в газетах, и, боже мой, какую бурю производит этот указ среди людей, никогда до сих пор не думавших о том, что придет время, когда они упрямо, деятельно, энергично будут стремиться к высокому званию действительного члена или, на худой конец, члена-корреспондента этого почтенного учреждения! Сколько волнений, интриг, фальшивых улыбок, передернутых карт! Сколько забот, с которыми нельзя сравнить заботы о самой медицинской науке, во имя которой принято решение и опубликован указ.

В числе других деятелей медицинской науки и я получаю звание члена-корреспондента Академии медицинских наук. Это очень хорошо. И вовсе не потому, что моя довольно скромная зарплата увеличивается едва ли не вдвое, и не потому, что эти деньги я, в сущности, буду получать ни за что. Это хорошо потому, что, несмотря на вольные и невольные, предусмотренные и непредусмотренные попытки расшатать мое «положение», несмотря на то, что некоторые сотрудники Института биохимии еще огибают меня, как будто встречаясь с невидимым препятствием, – несмотря на все эти обстоятельства, со всех сторон обступившие супругу некоего А. Д. Львова, арестованного за свои весьма серьезные преступления, эта супруга получает признание как полезный – что там ни говори – работник медицинской науки.

И все это лишь промежуток, затянувшийся, как затянувшаяся бессонная бесконечная ночь. Но ночь никогда не переходит в ночь. Ночь кончается, и наступает утро.

Павлик играл в шахматы с Рамазановым, отец – чистенький, аккуратный, с расчесанными пушистыми усами – сидел в кресле, следя за игрой с добродушно-снисходительным видом, Агаша гремела посудой на кухне – словом, когда я пришла, все было так, как будто ничего не случилось. Так, без уговора, без единого слова повелось с того времени, когда Павлик приехал в Москву: ничего не случилось! Рамазанов приходил почти каждый вечер, сперва подыскивая предлог, что было вовсе не трудно, потому что на пенициллиновом заводе дела шли далеко не так, как бы хотелось, потом без предлогов, – и не могу передать, как это было мне дорого в ту тяжелую пору. Он был из тех людей, которые во время потрясений, переполоха, внезапного несчастья начинают действовать размеренно, неторопливо, прекрасно зная, что это незаметно поддерживает мужество, внушает уважение к себе. Отцу он «выдавал» необыкновенные истории из далекого прошлого, а с Павликом играл в шахматы и спорил о сравнительных шансах Ботвинника и Алехина в случае возможного матча на первенство мира.

И в этот вечер, играя с Павликом, он рассказывал очередную историю, относившуюся к тем временам, когда Григорий Григорьевич был военным врачом.

– Приказано было вывезти наш корпус в Березовский лагерь, а прежде чем вывезти, восстановить, поскольку в этом лагере войска стояли еще в царские времена, а с тех пор он был забыт и заброшен.

Мы сидели в столовой – просторной и все еще нарядной, хотя обои, из-за которых мы с Андреем когда-то чуть не поссорились, выгорели и потускнели. Фигурки из моржовой кости, которые Андрей некогда привез из Анзерского посада, стояли на книжном шкафу. Какую коллекцию кустарных изделий собрал он тогда – полотенца, вышивки, прялки! Он любил собирать, да все не доходили руки! Работая в метро, он вдруг заинтересовался археологией, и странные предметы появились у нас – печные изразцы, старинные аптекарские пузырьки с узкими горлышками. А однажды он притащил домой страшную ржавую рукоятку меча и целый час доказывал, что этот меч принадлежал польскому офицеру, сражавшемуся против Шуйского в начале семнадцатого века.

– И посылает меня начсандив, – неторопливо продолжал Григорий Григорьевич, – выяснить, каковы там условия. Ну-с, поехал и вижу: лагерь прекрасный. Местность пересеченная, полигон такой, что только во сне может присниться. Но что-то не понравилось мне в этой местности: болот много. И стоит оглушительный комариный звон. А кто не знает, какая болезнь прилетает на комариных крыльях?

Павлик играл, и в том, как он, слушая, поднимал руку и долго держал ее над шахматной фигурой, было что-то от Андрея, но не взрослого, а лопахинского, когда он еще ходил в серой гимназической курточке и не смотрел, а всматривался своими серьезными серыми глазами.



Давно пора было идти в свою комнату и приниматься за план подготовки института к зиме – в прошлом году холода застали нас врасплох, – но я все не шла, а смотрела на Павлика, серьезного, бледного, погруженного в обдумывание очередного хода. Как он переменился, как вырос! Он стал высокий, с худыми прямыми плечами, а светлые доверчивые глаза глядели рассеянно-пристально, как у близоруких, когда они снимают очки. Но у него – я проверила – было нормальное зрение.

– И вот взялись мы за малярию, – продолжал Рамазанов. – Старые землянки засыпали – это прежде всего, нефтевальщиков двинули вперед, палатки при распланировании подняли в здоровые места, подальше от «стариц» – так называются тихие заводи, остающиеся после половодья. Людей хинизировали, но как! Каждое утро выстраивались полки, гремели оркестры и каждый красноармеец получал по стаканчику спиртного раствора хины. Та же водка, а какой русский человек откажется от стопки водки перед завтраком? Это вам не таблетка какая-нибудь, тем более горькая, которую и выбросить недолго. Вот тут дело, между прочим, пошло.

– Григорий Григорьевич, а в Сталинграде, когда вы с папой работали, была малярия? – спросил Павлик.

– Нет.

– Григорий Григорьевич, а что он сейчас делает в Сталинграде?

– Фью, что делает! Там, брат, хватает работы.

– А почему же он не может приехать хоть на несколько дней?

– Ну, как же он приедет, голубчик, – мягко сказал Григорий Григорьевич, – если без него там сразу все вверх йогами пойдет? Тебе шах, между прочим.

– Я вижу.

«Догадывается. Смутно чувствует, что от него что-то скрывают, – продолжала я думать. – Почти не спрашивает меня об отце – как будто понимает, что мне особенно трудно сказать ему правду».

Позвонил телефон, я сняла трубку и не сразу узнала Коломнина: у него был непривычно бодрый и даже легкомысленный голос.