Страница 3 из 12
Сейчас я иду по темной, но в то же время мутно-белесой улице, иду домой. Меня чуть покачивает, я скольжу по обледенелому асфальту, хлюпаю размокшим от соли снегом. У каждого встречного прохожего спрашиваю закурить, и если кто подает, кладу сигарету в карман, про запас. Штук десять уже так настрелял, а сигареты – основной признак терпимого существования.
Но сейчас мне очень плохо. Лучше уж вообще не начинать пить в тот день, когда к ночи не напиваешься. С мукой сознавать, что ты не допил, может сравниться лишь никотиновый голод. Почти всегда мучает или то, или другое. Всего бы навсего сейчас сто пятьдесят граммов, каких-то чуть больше полстакана, и было б нормально. Лечь, глубоко так вздохнуть и провалиться… Но сегодня не суждено, и я тащусь домой с единственной надеждой, что уж завтра-то заполнюсь водкой как положено.
Вот и дом, где живу. Двенадцатиэтажный, один из многих в ряду таких же вдоль улицы. В первое время, как сюда переехали, я постоянно путался в этих домах-близнецах, подолгу искал свой.
Я, помню, радовался домофону, растениям в горшочках в вестибюле подъезда, приветливым вахтершам, лифту, большому застекленному балкону, – в летнее время он как еще одна комната. Сама квартира – с просторной кухней, цивильной ванной, после убогого жилища моих родителей в сырой пятиэтажке, где санузел совмещенный, где на кухне вчетвером не уместишься… Да, я, помнится, радовался и удивлялся. Но это только сначала.
Квартира на глазах заросла пылью и хламом, стала невозможно тесной для нас с женой, серой, неудобной, привычной. Я прихожу сюда как в камеру пыток; не знаю точно, в чем именно заключается пытка, но каждая минута пребывания здесь настолько ужасна, мучительна, что хочется бежать, любыми путями смыться отсюда. Вот хорошо, когда я прихожу не помня как, засыпаю сразу же, а утром скорей выскакиваю на поиск похмелки; я ничего не вижу, ничего не чувствую, кроме самого себя, своей жажды. На квартиру и все остальное мне тогда наплевать. А вот такие вечера, какой ожидает сегодня… Я бы мог поверить, что и пить-то стал из-за вредных энергетических воздействий близкой Останкинской башни или еще чего-то, что скрыто в самой квартире, но пить я начал задолго до этого, и причина, скорее всего, кроется в другом.
Жена всегда с первого взгляда определяет, трезвый я или нет, с деньгами или пустой. Радую я ее редко, да и сама наша женитьба была необходимостью, а не праздником. Просто она, точнее ее родители, вовремя прихватили меня за глотку. Только не пойму, что они получили? Я не оправдываю их надежд быть хорошим мужем, тащить в дом жратву, а дни прожигать на какой-нибудь работенке. Нет, это не для меня, хотя, наверное, я, как всегда, сломаюсь. Рано или поздно, в одну сторону или в другую: или стану домашним животным, или конченым уксусом. Они надеются, что, когда (а уже скоро) появится ребенок, я изменюсь. Всем супружеским парам, готовым распасться, советуют: заведите ребенка, он укрепит вашу семью. Но это вряд ли, да и вряд ли наша семья распадется – нам просто-напросто, ни мне, ни ей, некуда идти. Родители связали нас, чтоб от нас освободиться. Обычное дело.
Раньше я не знал женщин так хорошо, как теперь. Я предпочитал общаться с ними час, ну два от силы (пока они не созревали для того, зачем я с ними общаюсь), а потом скорей перепихнуться и сваливать. Сваливать необходимо, иначе сцапают. И никогда нельзя возвращаться; я слышал, что преступники в основном и горят на том, что вернулись на место преступления. Я вернулся – и погорел.
Вообще-то, для кругозора это пошло мне на пользу. Женщины, оказалось, очень проблематичные и назойливые существа. Раньше я об этом догадывался, а теперь убедился. У них вечно задержки, боли, какие-то трубы, воспаления, тайм-пятна. И обо всем этом они любят рассказывать, требуя жалости, участия и заботы. Может, это мне только такая попалась… На это и остается теперь уповать. По крайней мере, после женитьбы захотелось попробовать каждую встречную. Все другие возбуждают меня куда сильнее жены. Хочется залезть им между ног, – вдруг там не так, как у нее, вдруг там что-нибудь необычное…
Семейная жизнь научила меня врать. Причин для вранья, честно признаться, не так уж и много, но оно льется само. Я вру по любому поводу, начиная с того, почему не вынес мусорное ведро, и кончая тем, почему пришел пьяный и сытый, а домой ничего не принес. Вру я, наверное, не из-за желания оправдаться, позаботиться, чтобы жена нервничала поменьше, а чтоб показать: вот какой я свин, от меня нечего ждать хорошего, надеяться на меня, о чем-то просить.
Да, она с первого взгляда определяет, принес я что-нибудь или нет. И сегодня, скользнув по мне глазами, она изменилась в лице (открывая дверь, она не знала, какое придать ему выражение, и в этот момент на нем больше было доброго и радостного, но затем, увы, ей пришлось сделать выражение обиженно-гордым). Она изменилась в лице и пошла в комнату, выставив вперед свой круглый, уродливый живот… Конечно, если б у меня из кармана торчали бананы или упаковка сосисок, она бы обняла меня, чмокнула в щеку, спросила, что спрашивают обыкновенно вечерами жены мужей: «Как день прошел, милый?» или там: «Ты скучал по мне? Знаешь, а я так скучала!..» Нет, увы, увы, ничего съестного у меня нет, я датый, и рот мой не расплывается в счастливой улыбке при ее виде… Я устало снимаю промокшие ботинки, посапывая, как большинство полупьяных. Спать не хочется. В комнате работает телевизор, жена коротает время, глядя в экран. Иногда, правда, она берется за книгу, она считает себя актрисой, и ей необходимо читать всякие пьесы, но телик – намного интересней, чем измаранные буковками страницы. Еще где-нибудь в электричке или в метро почитать, это понятно, но когда под рукой телевизор – глядеть в книгу просто полный идиотизм.
Телевизор – единственное, что нас объединяет. Мы сидим – я в кресле, жена обычно развалившись на диване, – и смотрим. Мы совершаем путешествия по лабиринтам каналов, спорим, что лучше выбрать, пытаемся угадать мелодию раньше участников, вспоминаем яркие моменты из фильмов; мы изучаем программу, ловим анонсы. С нетерпением ждем очередную серию «Беверли-Хиллз». Телевизор заставляет прекращать наши ссоры, притупляет обиды; он наш друг, незаменимый, безотказный помощник. Одно только плохо – дистанционка сломалась.
– Тебе тут звонили… надиктовали вот, – жена протягивает, не глядя на меня, лист бумаги.
– Переключи на «СТС», там «Крепкий орешек» скоро начнется, – отзываюсь, принимая бумажку.
– А здесь «От заката до рассвета».
– Да ну! Надоело же, наизусть уже знаем. Давай Уиллиса…
Жена кряхтя приподнялась, стала жать на кнопочку, выискивая «СТС». Я читал записку.
«Роман! Умерла Анна Савельевна! Завтра кремация. Почти никого для помощи не нашли. Если у тебя есть возможность, пожалуйста, приезжай завтра к десяти утра (можно чуть позже)». И адрес, где проживала Анна Савельевна, наша классная руководительница. И подпись: «Лена Борисова».
– Хм, – хмыкнул я. – А я думал, что она давно уже… Лет до восьмидесяти дожила, где-то…
– Что, поедешь? – холодно спросила жена.
Первой мыслью было, конечно, не ездить. Я никогда не участвовал в похоронных делах, но слышал, что это не очень-то приятная процедура… Но ведь после этого должны состояться поминки, выпивка, да и взглянуть на одноклассников интересно, я никого из них не видел лет пять. Мельком сталкивался кое с кем, и мы даже не решались сразу здороваться, гадая: он это или не он, она или просто похожа. Интересно поговорить теперь с кем-нибудь, с кем учился в одном классе, поразиться, как человек изменился…
– Надо съездить, помочь, – сделав вид, что погрустнел, отвечаю. – Мы ее последний класс были… Она меня после восьмого затащила дальше, а все исключать хотели… Надо бы проводить.
Жена вздохнула, поправила подушку под головой. Начинается фильм.
Да, женщины достойны жалости. Я слышал раньше и вижу теперь на примере своей, что они мучаются, вынашивая ребенка, рожая, испытывают боль, а потом многие годы, да что уж там – всю жизнь, трясутся над ним. Заботятся, кормят, боятся, стараются вывести в люди, а он, ребенок, как ни крути, почти что наверняка становится подонком и сволочью, а то и просто уголовным преступником… Жена очень хочет ребенка. Она даже курить бросила и подлечила зубы; она шьет какие-то распашонки, шапочки, перебирает пеленки, слюнявчики, носочки. Искренне-радостно вскрикивает, когда в животе у нее шевелится; гадает – мальчик или девочка (выяснять точно в консультации она почему-то не хочет). Иногда ей кажется, что она грубеет, и решает тогда: «Мальчик!» А потом делает открытие, что у нее пушок под носом посветлел, кожа стала белее – значит, девочка. Какие-то приметы насчет живота: если низкий – девочка, а если высокий – то мальчик… На третьем месяце у нее была угроза выкидыша и она легла на сохранение. Я ездил к ней раза три. Чего только я там не насмотрелся, не наслушался! Истерики абортниц, страх тех, у кого плод в неправильном положении; тихое отчаяние прооперированных, лишившихся детородных органов… Я приносил яблочки, сидел с женой в коридоре, мы молчали, прислушиваясь к разговорам соседей. Иногда растворялась дверь лифта и выскакивала очередная женщина с окровавленными ногами и вместе с врачом куда-то бежала, оставляя на полу красные лужицы. Следом уборщица замывала кровь. «Опять весь лифт изгадили! Нет, чтоб тряпкой заткнуть…» У жены тогда становилось такое лицо, что мне казалось – и из нее сейчас тоже что-нибудь брызнет…