Страница 33 из 33
Ковригин вздохнул, сдвинул занавеску, белое с синим. Плотина. Блюдце.
За окном проносилась окраина одноэтажного посёлка. Пристанционная улица. Магазинчики, открытые и закрытые. Кафешки. Столбы с фонарями. А по улице под фонарями со свирелью в руке бежал голый козлоногий мужик.
— Смотри-ка, — оживился один из новых соседей Ковригина, — мужик голый с рожками на башке и босой. И куда, интересно, бежит?
— Куда, куда! — захохотал другой сосед. — В круглосуточный за водярой. А может, у них ночью только на станции и торгуют. Торопится. Ноги-то как выбрасывает. Борзаковский!
— А чего он босой?
— Какой же он босой? Он в сапогах. Или в унтах из оленя. Правда, на каблуках.
Ковригин встал. Слова не произнёс, лишь поблагодарил официанта. Чаевыми тот остался доволен. В тамбуре своего вагона Ковригин долго курил. Поселковый вокзал, впустив в себя голого бегуна, уехал на запад. Может, на самом деле Ковригина озаботил гонец за веселящей жидкостью, а в руке его была не свирель, а небрежно скомканная сумка? Но неужели гонец был отправлен в здешний вокзальный буфет из Москвы? Нет, надо было выспаться и забыть об этой несуразице, как и о всяческих странностях последних дней.
Опасения Ковригина по поводу склонности организма мантуровского лесопила (или лесоруба) создавать ветры, продекларированной попутчиком, не подтвердились. Скверной духоты, от которой была бы хороша на балу щепотка нюхательного крошева из табакерок или, допустим, из бывших пороховниц, Ковригин в купе не ощутил. Да и звуки, какие издавал попутчик, были вовсе не воинственно-взрывными, а переносимых свойств храпы. "Ну и ладно", — обрадовался Ковригин. Он разделся, хотел было достать из чемодана Козлякова или Костомарова, но свет ночника был слишком тусклым.
Уже отправляясь под одеяло, Ковригин решил взглянуть на луну.
Лучше бы не взглядывал.
За окном бежал голый козлоногий мужик.
Передвигался он лицом (да и коленями) к Москве, и в первые мгновения наблюдений за ним могло показаться, что мужик в Москву и бежит (отоварился в привокзальном буфете и спешит обрадовать страждущих в столице приятелей). Но это впечатление оказалось ложным. Козлоногий мужик, и при неразумно-неестественном расположении частей тела, от поезда не отставал, а порой (спиной вперед) и обгонял вагон Ковригина.
"Ну всё, — пообещал себе Ковригин. — Завтра — ни капли! И в Синежтуре — вообще ни капли! Если доеду туда…"
Но куда он едет? Есть ли такой город — Средний Синежтур? Есть ли там театр? И играют ли в нём спектакль по пьесе А. А. Ковригина?
И главное, писал ли когда-то Александр Андреевич Ковригин пьесу о Марине Мнишек?
Вроде бы писал…
И о чём же в ней написано? Скажем, есть ли в ней эпизод с историей Барбары Гизанки? Папаша Марины Юрий Мнишек был шустрила, авантюрист пышноусый, рисковый и корыстный. Вместе с младшим братом Николаем он добывал (вербовал, улещивал) с доставкой в Краков королю Сигизмунду-Августу чародеев, колдуний и, конечно, любовниц. Красотку Барбару Гизанку они похитили из бернардинского монастыря в Варшаве, та угощала короля удовольствиями страсти и родила ему дочь, об услуге этой Сигизмунду-Августу приходилось помнить, а потом он и вовсе был обобран своим сенатором Мнишком. Знала ли об отцовских занятиях и промыслах девочка из Самбора Марина? Ковригин склонялся к тому, что не знала. Так ему было удобнее думать. Да хоть бы и знала…
Но теперь, в поезде, Ковригин гадал, вместилась ли история с Барбарой в его лопоухую пьесу. Его тогдашняя Дульсинея Натали Свиридова была тысячу раз права, назвав его сочинение бездарным. Какой он был драматург! Неумеха! Нищий студент, обнаглевший в надежде вызвать расположение прекрасной Натали, единственной в мире. Вываливал на бумагу события и собственные представления об открывшихся ему людях и их житейских случаях, без затей и профессиональной выучки, а как Бог на душу положил. Не принимая во внимание вековые и приобретенные в двадцатом столетии приличия жанра. Уж как не вминалась в сжатые теснинами пространства пьесы история мошенничеств чернеца Отрепьева в Новгород-Северском и Киеве с исповедальными письмами в случаях якобы погибельных хвороб (прочитать после смерти, а перед смертью вроде бы не врут, в письмах же он объявлял себя чудесно спасённым сыном Грозного Ивана); но может, и не мошенничеств, а искренне-болезненных порывов заблудших судьбы и души; а всё же и эту историю Ковригин втиснул в свой текст. Сочинение его получилось перенасыщенным информацией, но раздёрганным, лоскутным, с временными скачками, с допусками неоправданных фактами фантазий.
Впрочем, каким получилось, таким получилось. Что теперь-то жалеть об этом.
И что думать о какой-то красавице Барбаре Гизанке?
При отказе от мыслей о красавице наш Ковригин и попал в объятья Морфея…
Ох уж этот Морфей! То — проказник. То — проводник в кошмары.
14
Проснулся Ковригин перед прибытием поезда на станцию Мантурово. Разбудил проводник, излишне громко и назидательно напоминавший попутчику о том, что поезд остановится здесь на две минуты и мешкать не стоит. "Знаю! Знаю! — недовольно отвечал попутчик. — Первый раз, что ли!" В сознании Ковригина, вырывая его из сна, возникли калужские пирожки, а за ними и пирожки синежтурские вместе с сосьвинской селёдкой. "Дождь-то какой льёт, — вздохнул попутчик. — И ветер. Надо было плащ-палатку брать. Снег, видимо, скоро повалит. Земли у нас северные…" Ковригин, взглянув в окно, похвалил себя за то, что догадался взять в дорогу плащ. Впрочем, если и вправду повалит снег да и морозец прихватит землю, плащ против здешних погод не поможет. "Но и не буду я задерживаться в Синежтуре, — пообещал себе Ковригин. — Дня три поторчу там, ну, от силы — неделю…"
— Ну, счастливого вам путешествия, — сказал мантуровский попутчик. — Подъезжаем… Коли чем был нехорош, извините…
И поволок чемодан с сумками к двери. Ковригин привстал на локтях, будто бы хотел окликнуть и задержать лесоруба, а потом и услышать от него нечто существенное, но тот был уже, видимо, в мантуровских обстоятельствах жизни, слов не произнёс, и тогда Ковригин брякнул ему в спину:
— Чтоб и вам хотелось!
Из-под одеяла не вылез, глядел на низкое серо-синеватое небо, на вычерненные временем деревянные дома в один или в два этажа, скорее всего — общежития или бараки, на сосны и на цветные ещё березы с осинами, грустно ему стало. Тоскливо ведь, поди, живётся в глуши лесного края. А он, столичный баловень, нежится в тепле и комфорте пусть даже и не самого совершенного, средней цены средства передвижения, теплом этим доволен и не чувствует себя перед кем-то или в чём-то виноватым. Но вдруг и в Среднем Синежтуре его ожидает тоска и студёные неуюты серо-мокрых небес? Что погнало его в Средний Синежтур? Затея, вполне возможно, вздорно-развлекательная с надеждой на трехдневные забавы. Но к кому и к чему он вернётся в Москву, есть ли в его жизни и там (или где-нибудь вообще) подлинные комфорты и тепло?
На перроне, а поезд уже отправлялся, Ковригин увидел попутчика (имя его так и осталось неизвестным, а потому пусть он будет — Чтобивамхотелось). Тот стоял под дождём, чемодан утвердив на асфальте, курил, будто бы растерянный или расстроенный. Никто не подходил к нему. И вдруг не то чтобы подошёл, а подскочил с фигурно-клоунскими прыжками знакомый Ковригину голый козлоногий мужик, подскочил, что-то чуть ли не в радости стал говорить, а потом и поднёс ко рту свирель.
Но уплыл в прошлое перрон, увёз в небытие лесоруба по имени Чтобивамхотелось и голого мужика с меховым набедрием, хорошо бы, возмечтал Ковригин, добравшегося наконец до места, ему предназначенного.
Следовало выкурить сигареты три, но тогда пришлось бы одеваться, тащиться в тамбур, а делать это было Ковригину лень. И пришло к нему безразличие. Ко всему. И он натянул на голову одеяло.
По расчётам Ковригина, поезд должен был привезти его в Средний Синежтур засветло. Из купе, решил Ковригин, он постарается не выходить, будет сидеть здесь и читать Костомарова. Или Козлякова (зря не взял в дорогу и Скрынникова). Тут ведь и игра могла возникнуть. В предположения. С футбольным или, скорее, хоккейным счётом (тотализатор бы при этом не мешало завести). Какие события из жизни Марины Мнишек были всё же втиснуты им в якобы драматургическое произведение. И какие эпизоды пожелали использовать умы, таланты и кассиры театра имени Верещагина. Да, конечно, он, Ковригин, был неумёха и наглец, но теперь полагал, что иные из его безответственных будто бы усердий можно было признать оправданными. Или плодоносными. Почитаемый Ковригиным композитор Шандор Калош, добывавший средства на прожитьё, как и Альфред Гариевич Шнитке, музыкой для кино, говорил ему как-то, почему он предпочитает музыку Возрождения музыке, скажем, виртуоза Вивальди. В ренессансной музыке, по мнению Калоша, — сгустки информации, специфической, естественно, звуко-чувственной (упростим её суть), а музыка того же Вивальди — как бы жидкая, желе из растворенных в ней изумрудов и сапфиров, в ней всё время идут вариации, пусть и блестящие, но лишь нескольких тем. Из композиторов двадцатого столетия Калош высоко ставил Прокофьева. Вот кто не жадничал. Сжимал прекрасные мелодии, особенно в балетных опусах, в краткие фрагменты, но это были сжатые пружины музыкальной и драматической энергии. Вспоминая теперь соображения Каллоша, упрощённо запёчатлённые памятью, Ковригин думал о том, что и он, пожалуй, тогда, неосознанно правда, старался (позволял себе) создавать энергетические пружины смысловой и психологической информации.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.