Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 32



— Пока ничего, — ответила Ева, — я еще слишком мало знаю. Расскажи поподробнее. Например, о чем это двое мужчин могут говорить два вечера подряд?

— Ну сперва мы, как я уже упоминал, говорили о Боге и о мироздании, но постепенно перешли на личные, так сказать, более интимные темы. В частности, он расспрашивал меня о моей холостяцкой жизни, а заодно и о моих любовных делах.

— А про Валери ты ему тоже рассказывал?

— Это получилось само собой, — сказал я, — после того, как выяснилось, что отдых Валери в санатории на короткое время совпал с пребыванием там его жены.

— И на поверку это оказалось чистым вымыслом, — заметила Ева. — Он что, очень интересовался этими твоими любовными делами?

— Ну не так чтобы очень. Он, правда, вежливо слушал, однако раза два зевнул.

— Что именно этот Лоос рассказал тебе про Беттину? Я имею в виду детали. Например, про ее внешность, про какие-то особенности?

— Почему ты спрашиваешь?

— Так, из женского любопытства.

— Он рассказывал о ее белокурых волосах, о слегка располневшей в последнее время фигуре, о том, что она не ела мяса, но любила малину. Больше я сейчас ничего не могу вспомнить. Постой-ка, вот еще: она не курила и не испытывала ни малейшего интереса к танцам. Очень любила песню Шуберта, в которой воспевается красота мира, а также — в отличие от Лооса — зонтик Гессе и одно его стихотворение.

— Послушай, меня знобит, — сказала Ева, — сбегаю-ка я за кофтой, мигом, туда-сюда.

Вернувшись, она не стала ничего говорить. Только смотрела на меня — но без прежней холодности, теперь взгляд ее стал мягким, почти сочувственным, полным сожаления, словно она хотела сказать: увы, я не могу тебе помочь.

Через некоторое время я поинтересовался, почему она молчит. Вероятно, потому, что ей нечего сказать, ответила она. Я понимаю ее, произнес я, случай достаточно дурацкий. Нет, возразила она, по ее мнению, это в высшей степени печальный случай. И без всякого перехода спросила, известно ли мне, чем занимается Феликс. Я сказал, что, по словам Валери, он музыкант, дает уроки игры на виолончели.

— Ясно, — сказала Ева.

— А что, собственно? Это не так? — спросил я.

— Ну, во всяком случае, он действительно играет на виолончели, — ответила она.



— Ты говоришь загадками, — сказал я.

— Томас, сейчас я должна уйти. Думаю, я не смогу тебе помочь, ведь я всего лишь специалист по дыхательной терапии, от слепоты не лечу.

— При чем тут это? — изумился я. А она в свою очередь спросила, не узнал ли я случайно от Лооса, о чем говорится в том стихотворении Гессе, которое его жена Беттина находила особенно прекрасным.

— Да, — сказал я, — там были какие-то прописные истины, что-то насчет сердца и прощания.

— Вот, смотри, — сказала Ева и вытащила из кармана жакета листок бумаги. — Это я дам тебе в дорогу. Удачи тебе. — Она встала, пожала мне руку и ушла, оставив меня в некоторой растерянности. Листок в клеточку был сложен пополам, я спрятал его и тупо уставился на окружающий пейзаж. Потом подозвал кельнера, расплатился и сел в машину. Проехал сколько-то по дороге, потом остановился, не помню, где именно, достал и развернул листок. Я узнал почерк Валери, прочел две уже знакомые мне строки:

При каждом новом зове жизни сердце наше

Должно готовым быть к прощанию и новому началу.

Спокойно, сказал я себе, будь хладнокровнее. Но кровь не подчинилась. Так и не сумев взять себя в руки, я поехал дальше. Простое совпадение еще ничего не доказывает. Мало ли женщин любят Гессе! И сколько их откликнулось на эти строки, именно эти, идущие от самого сердца, — несмотря на ужасные дательные падежи! Наверно, тысячи и тысячи. Эти стихи любила Беттина. По-видимому, Валери любила их тоже, хотя и скрыла это от меня. Если двум женщинам нравится один и тот же стишок, это еще не значит, что они превращаются в одну. А Ева просто воображает себя умнее всех. Решила заставить меня немножко подергаться, вот и сунула мне этот листок — единственный довод в пользу ее подозрения. Так что дергаться незачем, подумал я и, едва добравшись до Агры, налил и залпом выпил бокал вина.

Я набрал номер редактора «Юридической газеты» и сообщил ему, что из-за болезни не смогу вовремя сдать статью. Потом развел огонь в камине, сел в кресло у огня и, чтобы сосредоточиться, закрыл глаза.

Моментами моя уравновешенная натура одерживала верх, и я удивлялся собственной дурости, из-за которой чуть не загнал себя в тупик какими-то пустопорожними рассуждениями.

Однако уже после третьего бокала мной опять овладели раздумья, а значит, и сомнения. На память пришли какие-то высказывания Лооса, теперь они вдруг показались мне подозрительными, двусмысленными или провоцирующими. Стараясь относиться к этому так легко, как только было возможно, я стал соображать, в какой момент этот тип — если он действительно был Бенделем — мог догадаться, кто сидит перед ним. Самое позднее — в ту минуту, когда я назвал имя Валери, но вполне возможно, что и раньше, когда я сказал, что его жена и моя приятельница, судя по всему, отдыхали в санатории в одно и то же время. Впрочем, это, как я сейчас вспомнил, не вызвало у него особого интереса. Зато на память пришли другие эпизоды, другие наблюдения, которые могли бы навести меня на определенные мысли, а под конец — одно обстоятельство, разом настроившее меня на серьезный лад: я с самого начала назвал свою фамилию, не слишком часто встречающуюся фамилию Кларин, ударение на втором слоге. Если предположить, что он, зная о романе Валери, допытывался у нее, как зовут ее любовника, если предположить, что он получил ответ, значит, Лоос, нет, Бендель, с самого начала был в курсе дела. Отсюда и весь этот маскарад, вымышленное имя и прочие небылицы. В эту версию я поверил лишь на мгновение, а затем решил, что сам плету небылицы. Разве Бендель подружился бы со мной? Разве стал бы специально для меня придумывать какую-то опухоль, отправлять Валери на тот свет, только чтобы ввести меня в заблуждение? Все это было бы уж чересчур. Одна только молния в Гайд-парке чего стоит! Случись это с Валери, она наверняка поделилась бы со мной таким необычным и запоминающимся впечатлением. А Бендель не стал бы об этом рассказывать, чтобы не выдать себя. Несомненно, он предположил бы, что я знаю об этом происшествии. Хотя… А что, если история с молнией была попросту выдумана или же заимствована из какой-нибудь газеты? Но зачем? Положим, Лоос временами бывал не в себе, однако душевнобольным он все же не был.

Я сварил лапшу и поджарил глазунью из двух яиц, но ел рассеянно, без аппетита. А потом, усевшись возле камина, опять принялся размышлять, терялся в догадках, переливал из пустого в порожнее. Голова у меня шла кругом, и мерцание пламени, которое обычно меня успокаивает, сейчас только ухудшало мое состояние. Я не сводил глаз с огня и видел там Лооса, тоже глядевшего в огонь, и впервые осознал: если бы Бендель сидел на этом месте, он наверняка возненавидел бы меня и сейчас у меня был бы смертельный враг.

Уймись, приказал я себе. Надо было что-то сделать, чтобы унять внутреннее смятение, вновь овладеть собой. В этот миг я не стремился обрести уверенность, а только лишь ясность в мыслях и остроту взгляда. Я пошел в соседнюю комнату, сел перед лэптопом. Раздался легкий стук, и тут же у меня застучало сердце: я почувствовал — Лоос здесь, он пришел объяснить, почему утром его не оказалось на террасе. Он пришел попрощаться. Я открыл входную дверь. За дверью никого не было, видимо, я ослышался: половицы в доме рассохлись и иногда поскрипывают.

Я закрыл дверь и уселся на прежнее место. Написал две фразы. Все вертится. И вертится все вокруг него. Дальше я не двинулся. То, что меня волновало, нельзя было вколотить в клавиши. Я ходил взад-вперед по комнате. Увидел фотографию Тассо — она стоит на книжной полке — и вспомнил о его авторучке, которую получил в подарок от Магдалены. Ну конечно же, подумал я, и вытащил из нижнего ящика письменного стола пузырек с чернилами. От него исходил запах, какой я иногда ощущал, оказываясь рядом с бабушкой, — запах камфоры. Я промыл перо и резервуар водой, а потом зарядил ручку старыми синими чернилами. Когда я начал писать, чернила очень скоро согрелись до температуры моей руки.