Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 31

Наконец в воскресенье, за день до начала школы, мы с Дженни и Элис в последний раз идем к лодке. Вечером Питер и Сэм поволокут ее по тропинке и через лужайку на зиму в гараж, а я буду им помогать. Потом мы соорудим другие мостки, более надежные. Этим летом мы катаемся в последний раз. Дженни усаживает Элис и забирается сама, а я придерживаю лодку с мостков. Когда я отталкиваюсь веслом, Дженни затягивает одну из своих песен. Приди, И-исус, сойди с небес, приди, И-исус, сойди с небес, приди, И-исус, сойди с небес, ля-а, ля-ля-ля-ляа, ля-ля. Элис стоит между коленей Дженни и смотрит, как я гребу. Ей смешно, что я наклоняюсь и откидываюсь. Она думает, это такая игра: быть то рядом с ее лицом, то поодаль. Странный получается день. Когда Дженни заканчивает свою песню, мы долго плывем молча. Только Элис смеется надо мной. Вокруг такая тишь, что смех разносится над водой в никуда. Солнце какое-то белесое, точно перегорело к концу лета, в деревьях по берегам ни ветерка, и птиц не слышно. Даже весла падают в воду бесшумно. Я гребу против течения спиной к солнцу, но оно такое слабое, что не греет, такое слабое, что даже теней от него нет. Впереди под дубом стоит старик, удит рыбу. Пока мы проплываем мимо, он поднимает голову и глядит на нас в лодке, а мы глядим на него на берегу. Его лицо без выражения. И наши лица без выражения, мы не здороваемся. Во рту у старика длинный стебель, и, когда мы удаляемся, он вынимает его и тихо сплевывает в реку. Ладонь Дженни рассекает гущу воды за бортом, а сама она смотрит на берег с таким видом, точно он ей снится. Поэтому я начинаю думать, что на самом-то деле ей неохота быть со мной на реке. И что пришла она только из-за всех наших предыдущих катаний, чтобы не портить последний раз. Как-то мне грустно от этой мысли и труднее грести. А потом, минут через тридцать, она смотрит на меня и улыбается, и сразу ясно, что все я выдумал про ее неохоту, а она начинает говорить про лето и сколько всяких вешей мы успели сделать. Она хороший рассказчик, и все выглядит лучше, чем на самом деле. И наши долгие прогулки, и как мы плавали у самого берега из-за Элис, и как я учил ее грести и различать голоса птиц, и как мы вставали, пока все спят, чтобы успеть прокатиться на лодке до завтрака. Ее возбуждение передается мне, и я тоже вспоминаю разные истории: про то, как однажды мы чуть не увидели свиристеля или как прятались вечером в кустах, поджидая, когда барсук выйдет из норки. Вскоре нам становится весело от того, какое отличное получилось лето и сколько мы всего сделаем на следующий год, и наши крики и хохот вспарывают неподвижный воздух. А потом Дженни говорит:

— Только завтра ты наденешь красную кепку и отправишься в школу.

В том, как она это произносит — будто всерьез, будто отчитывая, грозя указательным пальцем, — есть что-то невыносимо смешное. Кажется, ничего смешнее я в своей жизни не слышал. Сама мысль, что вместо всех этих летних дел будут только кепка и школа. Мы начинаем хохотать и, кажется, никогда не остановимся. Я отпускаю весла. Наши визг и кудахтанье становятся все громче, потому что нет ветерка, который разнес бы их над водой, воздух неподвижен, и шум накапливается в лодке. Стоит нам столкнуться взглядами, как накатывает новый приступ, сильнее и громче предыдущего, пока не начинает болеть в боках, и больше всего на свете я хочу перестать. Элис принимается плакать: ей непонятно, что происходит, а нам от этого еще смешнее. Дженни свешивается за борт, чтобы не смотреть на меня. Ее смех делается плотнее и суше, короткие сдавленные фырчки, точно кусочки камня, рвутся из горла. Ее большое розовое лицо и большие розовые руки трясутся от натуги заглотнуть воздух, но он продолжает вырываться из нее по каменным кусочкам. Она перегибается обратно в лодку. Рот растянут в улыбке, но в глазах испуг и напряжение. Она падает на колени, держась за живот от смеха, и сбивает с ног Элис. Лодка переворачивается. Она переворачивается, потому что Дженни валится на бок, потому что Дженни большая, а лодка маленькая. Все происходит быстро, щелкает, как затвор объектива на моем фотоаппарате, и вот я на темно-зеленом дне, упираюсь в холодный мягкий ил тыльной стороной ладони и чувствую водоросли у себя на лице. По-прежнему слышу смех — каменные капли, оседающие сквозь толщу воды на дно. Но когда отталкиваюсь и плыву к поверхности, рядом никого нет. Я выныриваю, и на реке тьма. Долго был под водой. Что-то касается головы, и я догадываюсь, что нахожусь под перевернутой лодкой. Подныриваю и выплываю с другой стороны. Долго восстанавливаю дыхание. Оплываю лодку вокруг, выкрикивая имена Дженни и Элис. Опускаю рот в воду и выкрикиваю их имена. Но никто не отвечает, на поверхности гладь. Я один на реке. Уцепившись за край лодки, жду, когда они появятся. Долго жду, и течение относит меня и лодку, и смех продолжает звучать в голове, и на воде желтые отблески от готовящегося к закату солнца. Время от времени крупная дрожь пробегает по ногам и спине, но в основном я спокоен, держусь за зеленое днище, и в голове пустота, то есть вообще ничего, гляжу на реку, жду, когда Дженни и Элис вынырнут, а желтые отблески пропадут. Я проплываю мимо того места, где старик удил рыбу, и кажется, что это было очень давно. Старика больше нет, а на месте, где он стоял, валяется бумажный пакет. Я так устаю, что закрываю глаза и вижу себя дома, в постели, за окном зима, и мама заглядывает в комнату пожелать спокойной ночи. Она выключает свет, и я соскальзываю с лодки в реку. Потом, очнувшись, зову Дженни и Элис и смотрю на реку, и глаза закрываются, и мама заглядывает в комнату, желает спокойной ночи, гасит свет, и я опять под водой. Так продолжается долго, и я переспаю звать Дженни и Элис, а просто держусь за днише и плыву, и течение меня несет. Вижу место на берегу, которое когда-то было хорошо мне знакомо. Узкая полоска песка, склон, поросший травой, мостки. Желтые отблески растворяются в реке, и я отпускаю лодку. Ее несет дальше, к Лондону, а я медленно плыву по черной воде к мосткам.

Факер в театре

Пол был немыт, задники недокрашены, и много голых людей на сиене под прожекторами, чтобы не мерзли и чтобы пыль красиво висела в воздухе. Сесть было не на что, и они униженно перетаптывались. Ни руки в карманы спрятать, ни сигарету закурить.

— Ты в первый раз?

Все в первый раз, но только режиссер знал об этом. Друзья обменивались фразами, тихими и обрывочными. Остальные молчали. С чего начинают разговор голые незнакомцы? Никто не знал. Мужчины-профессионалы (по профессиональной привычке) разглядывали друг друга по частям; все остальные (знакомые знакомых режиссера, пришедшие подработать) тайком косились на женщин. Джазмин прокричал с задних рядов партера, где он беседовал с художником по костюмам (прокричал с уэльской манерностью, присущей кокни):

— Все подрочили, мальчики? Умнички.- (Никто не ответил.) — У кого встанет, удаляю без предупреждения. У нас приличное шоу.

Несколько женщин прыснули, мужчины-непрофессионалы отступили в тень, двое рабочих вынесли на сцену свернутый рулоном ковер.

— Поберегись, — сказали они, и все почувствовали себя еще более голо, чем раньше.

Мужчина в широкополой шляпе цвета хаки и белой рубашке настраивал магнитофон в оркестровой яме. Мотал с ухмылкой кассету. Готовились к сцене соития.

— Фонограмму, Джек! — сказал ему Джазмин. — Пусть сначала послушают.

Четыре больших динамика, укрьггься негде.

Вам твердили, что втайне свершается половой акт,

А я говорю: как бы не та-ак!

Наше народонаселение

Имеет право на открытое, прямое, великое совокупление.

Фоном, нарастая, шли скрипки и военный оркестр, и вслед за куплетом начинался ликующий двухтактный марш с тромбонами, малыми барабанами и глокеншпилем. Джазмин подошел по проходу к сцене:

— Это ваш аккомпанемент, ребятки. Музыка — заебись.

Он расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Марш был написан им.

— Где Дейл? Дейл попрошу.

Из темноты выступила хореограф. На ней был стильный плащ, стянутый широким ремнем посередине. Узкая талия, темные очки и тугой пучок на макушке. При ходьбе она становилась похожа на ножницы. Не оборачиваясь, Джазмин обратился к мужчине, который собирался выскользнуть в дверь в глубине зала.