Страница 39 из 42
Ничего. Какой-то забор из рифленой жести. Что творится со мной? Сквозь щель в заборе вижу изрытый воронками пустырь. Он завален грудами кирпичей и мусора, порос бурьяном с красными цветами, там и сям обрезки черных резиновых шлангов, ржавые жестянки, старая обувь, автомобильные покрышки. Что творится со мной? Взрывы смеха, похожего на собачий лай. Это дело моих рук?
Снова сижу за столом. Жутко потрясенный тем, что увидел утром, совершенно хрупкий, ломкий. Я шел по улице в дикой панике, от столба к столбу, шатаясь, как пьяный, пока не достиг места, где должен находиться дом номер двадцать семь. Дыра в заборе: посмотрел в нее и увидел другую дыру, неглубокую яму с обломками кирпичей, шифера, досок, мусором, такой же бурьян с красными цветами, сохнущий на ветру; и какой-то голос произнес: это дело твоих рук.
Затем, когда я, беспомощный, плачущий, прислонился к забору, появился какой-то запах, а потом воспоминание, высвободившееся из какого-то глубокого тайника: я увидел себя сидящим у окна своей комнаты, глядя на Хореса и Хилду, шедших в пивную. Потом медленно спускающихся по лестнице, идущих по коридору в кухню. Увидел, как прилаживаю свою нить: я привязал конец к винту вентиля, старательно протянул ее через скобу, потом под дверь и поверх гвоздя сбоку лестницы. Поднявшись до ее середины, осторожно потянул нить, затем уже наверху привязал ее к перилам. После этого вернулся в свою комнату и стал ждать их возвращения.
Я снова видел себя сидящим у окна в темноте. Помню, в ушах у меня что-то гудело, заглушая все остальные звуки, поэтому, когда Хорес с Хилдой вернулись, казалось, они петляют по двору в полной тишине, замедленно; движения их были неуклюжими, неслаженными, и мне пришлось заткнуть рот углом одеяла, чтобы подавить смех, который вызывало у меня это зрелище. Наконец они достигли задней двери и вошли; несколько минут я слышал громкие голоса, потом медленную грузную поступь Хилды по лестнице, однойХилды. Это вызвало безмолвный восторженный вопль у напряженного юного Паучка, как трудно мне тогда было подавить смех! Я ждал пять минут, десять, двадцать пять — двадцать пять минут, казавшихся годами! Потом беззвучно вышел из комнаты; в доме тихо, темно, кухонная дверь закрыта. Едва смея дышать, я отвязал нитку от перил. Осторожно, о, до чего осторожно стал ее сматывать, мысленным взором я видел, как она натягивается от вентиля к скобе, от скобы к гвоздю, от гвоздя ко мне; подержал ее несколько долгих секунд, думая: моя нить в моих пальцах, его жизнь в моих руках. Потом потянул ее — она сместилась — достаточно. Привязал нить к перилам и бесшумно вернулся в комнату.
Неспособный спать от ликования, я сидел в темноте на кровати, забросив ногу на ногу. Раскачивался от беззвучного смеха. Потом снизу стал наконец медленно-медленно подниматься к моим принюхивающимся ноздрям слабый, но очевидный запах газа…
Да, это было делом моих рук. Я оттолкнулся от забора, паника улеглась, и я почувствовал себя странно спокойным (хотя от всех этих волнений червь у меня в легком проснулся). Я обратил внимание, что дома с четными номерами на другой стороне улицы целы, однако окна их заколочены; и что в конце ее по этой стороне все еще стоит несколько зданий. Зашагал дальше, уже потверже, дошел до конца. Обнаружил там всего три дома: пятьдесят третий, заколоченный, пятьдесят пятый, тоже заколоченный, и «Собаку и нищего». «Собака и нищий»! Я привалился к стене и рассмеялся, да, вообразите себе, вообразите старого Паучка, привалившегося там к стене, вздернувшего крупный подбородок, издающего краткий хрип беззвучного смеха. Но через несколько секунд он оттолкнулся от стены, зашаркал к двери общего бара и вошел внутрь.
Дверь закрылась за ним. В баре ничто не изменилось. Было одиннадцать часов утра, в окно у двери лился холодный солнечный свет. В камине горело немного угля, за столиком возле него сидел старик с кружкой пива, других посетителей не было. Деревянный пол, медная перекладина на уровне лодыжек под старой, обшарпанной стойкой — здесь ничто не изменилось. Запахи табачного дыма от стариковской трубки, вчерашнего пива, потрескивание угля в топке; на стойке газета, раскрытая на спортивной странице… Паучок вошел и сел на стул неподалеку от двери. Тишина и покой; в холодном солнечном свете плясали пылинки, откуда-то из-за стойки доносилось тиканье часов.
Паучок сидел, словно завороженный, прислушивался к тиканью, наблюдал за пылинками. За стойкой появился человек, протиравший стакан фартуком. Это был он! Эрни Рэтклифф! Те же тонкие руки, те же маленькие глаза, тот же скользкий вид, только волосы его поредели, горечь четче проступала в морщинах лица. Он глянул на Паучка. Спросил:
— Какого налить?
Паучок уставился на этого человека. Эрни Рэтклифф — один из последних, кто видел его мать живой!
— Мужа ищете, миссис Клег? Он был здесь, но вроде бы ушел.
Можно сказать, последние дружелюбные слова, которые она слышала, притом не столь уж дружелюбные, Рэтклифф никогда дружелюбием не отличался.
— Ну, так какого налить? — повторил он, поставив стакан и вытирая руки о фартук.
Паучок поднялся на ноги и стал рыться в многочисленных карманах, отыскал кой-какую мелочь, трехпенсовую монету, несколько полупенсовых. Подошел к стойке и выложил на нее монеты. Рэтклифф глянул на них и молча потянулся за кружкой.
Паучок сидит у двери за маленькой кружкой слабого. Ничего не происходит. К старику подсаживается другой, они негромко разговаривают, потом умолкают. Паучок разглядывает узоры на матовом стекле перегородки; они напоминают ему какое-то лиственное растение, побег корнеплода, возможно, репы. Да, это дело его рук, гелк грешил, ничего не скажешь. Он пробует пиво — тут же раздается неприязненное шипение червя в легком, начинают суетиться пауки. Он вспоминает рассказ матери о пауках на вязах и думает о своей пустоте внутри, о существах, которые там выводятся. «Я сумочка с яйцами, — думает он, — должен свисать с ветки на паутинке». И сидит там, в тепле, до половины четвертого, пока Эрни Рэтклифф не выставляет его.
В последующие дни Паучок часто бывал в «Собаке и нищем». Он бродил взад-вперед по Китченер-стрит около часа, надеясь мельком увидеть мать, хотя на каком-то уровне сознания понимал с того мига, когда его взгляду предстала яма с мусором вместо дома номер двадцать семь, что больше никогда ее не увидит. Что же влекло его туда? Бог весть, может быть, просто желание взглянуть на руины и сказать себе: «Это дело твоих рук, это натворил ты». После третьего или четвертого раза он уже был способен видеть яму, не испытывая безысходного горя; пришло странное спокойствие, какое-то чувство заторможенности, принятие решения, связанное с постоянным ободряющим ощущением тяжелого носка под брюками. Это было грустное, рассеянное, вялое спокойствие, скорее меланхолия, его тревожили только ночные крики на чердаке да извивавшийся червь в легком. Ходил он по своему маршруту медленно, но уже не бесцельно, и ежедневно проводил несколько часов в общем баре «Собаки». Ему оставалось только свести счеты с Хилдой.
Потом однажды Паучок вышел из «Собаки» и пошел старым, знакомым путем к каналу, через мост, вверх по склону к Омдерменскому тупику и оттуда к участкам. Солнце опускалось к реке, и свет стал заметно ярче. Прошаркал по дорожке к отцовой калитке; поблизости не было никого. Вошел на участок, на картофельной делянке преклонил колена, потом растянулся на холодной земле. Пролежал там без движения несколько минут. На участках стояла странная тишина, глубина ее почему-то усиливалась далеким, еле слышным собачьим лаем. В земле тоже была тишина, поэтому он медленно поднялся и зашел за сарай, откуда были ясно видны пустырь, некогда бывший Шифером, за ним протянувшиеся по берегу доки и склады, а за ними река. Солнце к этому времени окрасило небо в мягкий красноватый цвет, на глазах Паучка он становился ярче, насыщеннее. Река уже сверкала отражениями огней города, и вереница пушистых облачков вытянулась в длинную текучую понижающуюся линию над солнцем, нижние их края горели в последних лучах светила, следом за которым они опускались. Тауэрский мост резко чернел на красном фоне, и прямо над ним Паучок видел нечто похожее на несколько ломаных строк из неразборчивых, расплавленных букв. Потом повернулся и поплелся через полумрак участка в угасание, умирание дня…