Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 51



«Марк, — говорила мама во время ремонта, — не разбей «пацана»! А "Слесаря» будем перевешивать в другое место?» И никто уже не смеялся. Привыкли.

Надя Мухина папе очень нравилась. Эта обаятельная женщина со вздернутым носиком и прелестной улыбкой по профессии инженер. Она так внимательно слушала папины рассказы, так искренне смеялась, что лучшего собеседника для него и представить было нельзя. В Москве у него друзей еще не завелось, и он страдал без общения. Кроме того, Надя еще была и «дамочка» в папином вкусе. И он ее ждал.

«Почему Надя до тебя не приходить? Может, она на что-то обиделася?»

«Да нет, папа, не выдумывай».

Приходила Надя. Все папины болезни как рукой снимало. Он был здоров и весел. Угощал Надю чаем, медом, настоятельно советовал пить молоко. И невозможно было поверить, что пятнадцать минут назад он просил маму поставить банки, заварить траву, кряхтел: «Вот уж точно не сегодня-завтра помру. Останисси одна, тогда успомнишь Марка. Такога раба больший в тебя не будить. Ну, ты одна не задержисся, дай тебе бог счастья. А мне пора на покой...»

А сейчас с Надей он был такой молодой и красивый. Мы с мамой старались не «делать акцента» и давали ему полную свободу. А сами сидели на кухне.

И доносились к нам из комнаты знакомые папины рассказы, которые перемежались взрывами Надиного смеха. Надя так оригинально смеется — она сразу, вдруг без разгона, надолго повисает на высокой ноте, а потом уже делает разгон: Ха-ха! ха-ха-ха». И папе эти взрывы очень нравились. Он еще круче заворачивал, чтобы почаще слышать Надин смех.

Папа три раза рассказывал ей про Германию, баронский замок и про Рокоссовского, а потом шепотом про шахту, свою буйную молодость, про «етага брата" (кивая в сторону мамы), которого в то время у него сначала были сотни, а потом «четыреста штук». И опять: «А-а-а! Ха-ха! ха-ха-ха».

 "Марк, а почему ты не сообщил Наде, что родился на грани двух веков? Хи-хи-хи...»

"А  она меня и не спрашивала. Ей ето не важно. Я свой возраст не скрываю. Я родився 23 апреля 1899 года у день святого Марка. Ето и бог, и люди знають».

Надя собиралась уходить, и папа начинал нервничать...

"Ну чего тебе иттить? Уже ночь на дворе, оставайся в нас. Муж твой у командировке, а ты, як верная жена, — у подруги».

Утром он будил Надю на работу. Готовил чай — уже бритый, причесанный, свежий. Напевал свою любимую частушку:

А когда Надин муж возвращался с гастролей — он музыкант, и я много работала с ним в концертах, — папа с ним выпивал «за честь, за дружбу». Себе подливал минеральной, ну, а Надиному мужу — водочку. Папа ему рассказывал, какая у него верная «испутница жизни», как же она ждала своего муженька. «Она тут нас усех позамучила... все Юрик да Юрик, Юрик да Юрик... Прямо жить без тебя, Юрик, не можить».

Юра расплывался в улыбке, таял, чувствовал себя неотразимым. А Надя смотрела на меня в недоумении. «Когда я говорила «Юрик»? Я его вообще ни разу  в жизни Юриком не назвала...»

"Марк! Что ты болтаешь? Вечно ты лезешь не в свое дело. Это семья».

"А что я такого сказав? Что верная жена ждала своего мужа? Так ето так и есть. Она была в нас, никуда не ходила. А ему радость. Ты видела, якой он был радый? А? То-то. Надо людям радость делать. Хай усе будуть радыми! Ты бы мне банки поставила, а то зразу насыпалася. Вот не сегодня-завтра помру, тогда успомнишь Марка. Такога раба больший тебе у руки не попадеть...»

Когда родители стали жить в Москве, первым делом папа захотел пойти в Третьяковскую галерею — близко рассмотреть, как Иван Грозный убивает своего сына.

Мы с мамой пустили его вперед, а сами пошли следом. До «Грозного» много залов. И папа, забыв о нас, окунулся в незнакомую, интересную жизнь. Он подходил к картинам, читал надписи, опять отходил, ухмылялся, потирал руки, хмурил брови, улыбался, шептал, искал нас глазами.

"Иван Грозный» привлекал к себе много посетителей. Папа смотрел на картину долго. Рассматривал ковер, глаза Грозного.

"Вот так бы и меня батька тогда, если б не осечка, дочурка».

Я не знала, что мне делать. Или быть рядом с папой, у которого испортилось настроение, или успокаивать маму, которая плакала в соседнем зале. Она даже не замечала, что на нее обращают внимание.

"Шахта, деревня, война. Он ведь ничего не видел... Не могу, так его жалко... Счастлив, как ребенок. Не знаю, что со мной. Все время плачу — жалко...».



Бедный мой папочка! Всю жизнь он хотел отрастить живот, «як у буржуя, у помещика» — но он не поправлялся.

Мечтал приобрести «летчискую куртку, як у Чкалова», — но кожаные куртки не продавались.

На первом этаже музея настроение у папы уже наладилось. 

"Лель, а это что за куча?»

"Где ты видишь кучу, Марк?»

"Ну, во ета».

"Марк, котик, это же скульптура из дерева».

Папа подошел ближе: «Лель! Да это дидок з сопилкую. Во мастер! Это руки! З одного полена вырубив... Як? Ко-нен-ков! Ну, спасибо... як же ты меня порадовав».

Шли домой через мост, мимо кинотеатра «Ударник», папа рассуждал об искусстве.

«Это великое дело. Усе давно повмирали, а я смотрю, что сделали руки. Это навеки. Главное у жизни работа. Ты помрешь, а работа твоя стоить и говорить людям за тебя».

Когда мы в 1972 году снимали дачу в Шереметьеве, папа увидел в заброшенном сарае доски. На следующее утро он уже мастерил замысловатые скамейки "для двох», «для компании», «для одинокага». Его изделия и сейчас украшают двор той дачи. Когда кто-нибудь садится на красивые прочные скамейки, хозяева с удовольствием комментируют: «Это, знаете, в 1972 году нам смастерил Марк Гаврилович. Редкий человек».

«Лель, закрути внученьке волос на бигуны и купи ей новые колгоспы. Мы завтра з ею у фотографию пойдем. Хай ей будить память. Она з дедушкую».

Папа прекрасно знал, что надо говорить «бигуди» и «колготки», но это были нерусские слова. Несерьезные, глупые, он чувствовал, что из них можно вытянуть смешное. Он их и перевернул на свой лад: бегуны и колгоспы.

Мы долго не могли дать имени карликовому пинчеру, которого я купила папе. По предложению актрисы с «востроватым лицом» мы его назвали Федором. Папа был возмущен!

«Як можно поганить русское имя! Это грех. Собака есть собака». И назвал свою любимую собаку Эдик.

Федя — это русское, а бигуди, колготки...

Папа уже умер, а Эдик-Федор все еще ждет своего хозяина... При нем мы не произносим имя «Марк». Пинчер лает, зовет Марка, ищет его... Вот уже семь лет!

«Внученька, моя богинька, моя клюкувка. Вот дедушка умреть, а ты ему цветики на могилку принесешь, поплачешь, и дедушке легчий станить». Везде после папы оставался след, память, истории...

«Чтобы не сидеть у дочурки на шее», папа, против нашего желания, устроился работать ночным сторожем. Служебным собакам возил колбасу и сахар, даже в выходные дни. И за свой счет на работе сам сделал всю проводку, заменил всюду лампочки. Там уже давным-давно работают другие, а папины лампочки все горят. И всем светло!

Он любил меня, свою внучку Машеньку, обожал своего карликового пинчера Эдика-Федора... Но больше всех на свете папа любил маму! При ней он был весел, жизнерадостен, любил «кровенных», увлекался «приятными дамочками», но! мамы не было — на душе у папы был мрак. Когда она задерживалась в городе, у портнихи, он уже нетерпеливо ходил по квартире, по двору, по Клочковской — туда-сюда, туда-сюда. «Ну что у швейки так долго делать? Вже три плаття можно пошить... ее ж усе ждуть. Во, якой несознательный человек».

Если мама уезжала в санаторий, он ей писал такие жалостливые письма, что мама, не отбыв до конца срока, приезжала домой и больше в санаторий не собиралась. А в 1959 году у меня родилась Маша. И мама приехала в свой отпуск ко мне в Москву. Мы с ней были так дружны, мне было легко с ней. И вдруг через неделю приходит срочная телеграмма из Харькова: «Леля. Выезжайте немедленно. Марку очень плохо. Соня».