Страница 38 из 51
А в доме у нас было совсем безнадежно... Кончилась деревенская картошка, кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям, но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: «Надо, дочурка, мне подсобить. Только маме ни звуку». После школы я прямиком — по Рымарской, через Бурсацкий, на базар — к папе!
...Скоро в пивной появились постоянные клиенты — папины и мои поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а папе воду. Папа весело чокался, говорил свое «за честь, за дружбу», а вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему приходилось выпивать больше литра за вечер. «Вот баянист, какой здоровый, черт! Как пьет! И не пьяный»,— удивлялись посетители, и папин авторитет еще больше вырастал.
Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. А если бы об этом узнала Матильда Владимировна? Да меня бы с позором выгнали из обеих школ! А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл солидно — буфетом. «Да работаю щас, временно, в одном буфете... Скоро вже будить настоящая работа». Настоящей работы еще долго не было, но жить нам стало намного легче.
Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики — большей частью израненные, потерявшие родных, — теплели, оттаивали, начинали вспоминать... У буфетчика больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и очередной заказ:
(папа на басах: па-па-па-па)
У нас в доме появились новые «кровенные» друзья, рьяные папины поклонники. Один без руки, другой был танкистом, горел в танке — половина лица обожженная, а третий, такой красивый, голубоглазый, совсем молодой — на коляске, без ног. Валентин. Подъедет, ни на кого не смотрит, глаза вниз — ни «здрасте», ни «до свиданья »:«Марк Гаврилович у себя?» Проезжает прямо в комнату — хоп на стул, вместе с коляской,— и смотрит влюбленными глазами на папу. А маме было приказано принимать всех вежливо и быть «поласковей, полегчий з людями, якеи пострадали за Родину». Начиналась любимая песня. Пел ее папа:
Валентин жениться не успел. Танкиста жена бросила... А у того, что без руки, все умерли в оккупацию...
Этот день я в жизни никогда не забуду.
Маме сообщили, что меня видели в пивнушке. Сначала был жестокий скандал: «Какой ужас! Какой позор! Больше так жить невозможно!» Она возьмет меня и уйдет из дома, а папа пусть остается со своими сявками и бродягами — «это то, что тебе надо!» А ей хватит всю жизнь страдать. «И ребенка тянет за собой». Ах, какая она несчастная... Папа стоял, виновато опустив голову.
И вот в самый разгар скандала появляется вся «кровенная» троица с выпивкой, садятся по своим местам, и пошло: «За честь, за дружбу», «За Марка Гавриловича!», «За Родину!», «За Сталина!», «Где же вы теперь, друзья-однополчане?»... И выпивки не хватило. Водки в доме не было. Деньги лежали в шифоньере под замком, а ключ был у мамы.
— Лялюша, подкинь деньжат...
— У меня денег нет.
— Лялюша, полегчий, полегчий... ты ж меня знаешь. Прошу по-хорошему: сходи у магазин. У меня у доми мои кровенные друзья.
— Нашли себе пристанище! Вон пусть идут на базар, в пивнушку, «кровенные».
Что себе мама думает? Как она отвечает? Разве с папой так можно? Да еще при людях, да когда он в таком состоянии... Что сейчас будет???
— Значит, не даешь?
— Нет.
— Та-ак. Где мои пять братов, свинцом налиты — смертью пахнуть? — спросил папа, оглядывая свою огромную пятерню.—Я допра не боюсь... Ну, сама напросилася!
В маму полетели бутылки, стаканы, тарелки... Мы выскочили в коридор. Но потом, я не выдержала, опять заглянула в комнату — меня-то папа не тронет. На ходу перевернув стол, он подскочил к шкафу, одним ударом пробил фанерную дверцу (она аж запищала, бедная). Папина рука осталась там, внутри шкафа, он с силой рванул ее, и дверца открылась.
Папа десять лет был забойщиком в шахте. Уголь тогда рубили вручную, и папины руки были необыкновенно сильны. Один раз он на спор пробил дубовый стол, две недели не мог играть. Очень любил быть победителем в споре.
Когда папа вырвал руку, взгляд его упал в зеркало. Белые страшные глаза попали в «волну», стали вдвое больше. Белое лицо. На лбу черные, слипшиеся кольца волос. Даже «кровенные» притихли и перестали подначивать папу: «Ну-ка, покажи ей...»
...Мама точно знала, когда пора возвращаться домой. Она шла очень быстро, победоносно напевая, заранее предвкушая наслаждение от того, как папа сейчас будет просить прощения. Я бежала за ней и не знала, как мне быть, кого винить, кого жалеть, на чьей быть стороне...
Папа сидел посередине комнаты на стуле без спинки, вокруг битая посуда, стол перевернут, руки у папы в засохшей крови...
Как только он нас увидел, обхватил голову руками и зарыдал. Каждый раз у меня сердце разрывалось от жалости, как будто он плачет при мне в первый раз. А мама стояла с неприступным видом и с тайным удовольствием, удовлетворением слушала: «Лялюша, дорогенькая, прости меня, прошу от чистага сердца, бога ради... Я тебя усегда честь по чести прошу — когда я пьяный, будь ласка, не иди против меня, подражай мне, а то будешь бедная. Я ж тогда делаюсь... убить могу. Дочурочка, моя ластушка, скажи хоть ты ей, ты ж меня знаешь. Я ж допра не боюсь».
...Я вижу, что рядом с разбитой посудой лежат папины инструменты: напильник, ножовка, молоток.
Я смотрю на шифоньер. На место безобразной дырки в дверце папа аккуратно выпилил овальную продолговатую рамочку. А с внутренней стороны приклеил фотографию, снятую в Берлине.
Стоит мой папа на лужайке, на фоне знаменитого «баронськага» замка, в черном фраке, в белой манишке, в руках «Фрателли Грозио», а на лице — лучистая, добрая, «папина» улыбка!
РАБОТА ПО СПЕЦИАЛЬНОСТИ
В 1948 году папа и мама устроились на постоянную работу в харьковский Дворец пионеров. Они как будто помолодели и, счастливые, шли на работу. К детям! Как до войны... Даже не верилось, что все невзгоды, мытарства позади. Папа взваливал баян на плечо, громко, чтобы все во дворе слышали, говорил: «Ну, я пошел у дворец к детям, они меня вже ждуть».
Сколько ребят в те радостные и веселые массовки познакомились с «тетей Лелей и дядей Марой». Одно поколение сменялось другим, и бывшие дети потом приводили во дворец своих детей к тете Леле и дяде Маре. И папа каждую массовку играл, как первую в жизни, всегда дольше, чем полагалось по времени,— столько, «сколько дети захотять». Когда мама загадывала загадки, он шепотом подсказывал детям ответы Или, пораженный смекалистым ребенком, выкрикивал: «Во ето парень, во ето голова» или «Якая чуковная девочка, як моя дочурка».
Папа гордился тем, что их с мамой в городе все знали. «Та что там говорить, як иду з баяном по городу, усе з окон выглядають: «Здрасте, Марк Гаврилович! Здрасте, дядя Мара!» Усе — и дети, и взрослые. Ну, а як же? Хорошага человека видать зразу... А ее — не-е, Лелю не любять, божа храни — боятся, ну и ... уважають. Что правда, то правда, работник она неплохой. Что да, то усегда да, я ж не против».