Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 94

Он потрепал приятеля по плечу и направился к выходу.

— Тебе она раза три звонила, — вспомнил Чиркин. — Пришлось врать, что ты на складе…

— Молодец. Кстати, знаешь, каким образом я обезопасил себя от этих Марин? — сказал Верещагин, остановившись у порога.

— Ну?

— Есть один верный способ. Я каждой по очереди нашептал на ушко, что она самая красивая женщина из всех присутствующих.

— За тремя зайцами погнался, и ни одного не поймал?

— Так точно. За тремя зайчихами… Или, скорее, волчицами. Так будет вернее. Ну, прощай, береги, брат, имущество “Скокса”, ибо это все временно у нас с тобой украдено.

— Яволь! — Чиркин вытянулся в накинутой на плечи шинели со споротыми погонами, щелкнул босыми пятками и козырнул.

Верещагин, тяжко вздохнув, толкнул кулаком входную дверь.

В “Скоксе” художник Верещагин служил сторожем уже второй год.

Впрочем, он и сам не знал, кто же он теперь, — сторож или художник. Попав недавно в отделение милиции, на вопрос о профессии, не задумываясь, ответил: “Сторож”. Он давно уже не касался кисти, и выдавленные на палитру масляные краски покрылись пылью и окаменели. Иногда посещали его смутные позывы вдохновения, но как-то уж больно нерешительны они были, слишком быстро слабели и выдыхались. И подходя в последнее время к мольберту, он рассеянно перебирал и ощупывал кисти, потом откладывал их в сторону, и на горестном выдохе шептал: “Не время, Витя, не время…”

Вместе с тем весьма отчетливо помнил он ту пору, когда вся жизнь и все самое главное в ней было еще впереди, когда он и в похмельном сне не смог бы представить себе, что подобный творческий застой не только возможен, но и отупело-привычен. Он помнил, как раньше ему досадно было пропустить даром, без работы, не то, что месяцы, а хотя бы один день, и, если таковое случалось, пальцы его к вечеру начинали ныть и тосковать.

Почти всегда в те времена просыпался он рано утром в настроении бодром, деятельном, с ясной головой, наскоро умывался, заваривал кофе и, тревожно томясь сердцем, шел в угловую комнату к своей начатой накануне картине. Надкусывал на ходу бутерброд с сыром и, не чувствуя его вкуса, тянулся к кисти. Постоянно жила в нем эта легкая тревога — а вдруг сейчас, на трезвый утренний взгляд, все то, что с вечера казалось ему многообещающей удачей, предстанет в самом удручающем виде.

Он крался с тыла, огибал холст и, подойдя к окну, ставил чашку на подоконник, закуривал папиросу, затем медленно поворачивался и, прищурясь, наконец-то решался взглянуть на свою работу. “Хорошо, — бормотал беззвучно, охваченный окрыляющей все его существо радостью. — Ах, хорошо!.. Только бы не записать, не замаслить…”

Он работал весь день, пока светило солнце, ощущая под ложечкой тихую дрожь вдохновения.

А потом незаметно потянулись и другие утренние пробуждения, — тусклые и унылые, когда он снимал свой очередной незавершенный холст, ставил его лицом к стене, затем долго вышагивал из угла в угол, куря папиросы, — сутулый и опустошенный, а после звонил по телефону приятелям, вызнавая, где пьянка, — а пьянка была почти везде, — и ехал туда.

Но муки его не были бесплодными муками прозревшей вдруг и впавшей в уныние бездарности.

— Старик, ты с ума сошел! — тормошил его приятель, график Кадыков, пересмотрев все то, что казалось Верещагину банальным и безнадежным. — Ты с ума сошел… Это же великолепно, — то, что ты начал! Докончи, прах тебя задери! Идиот! Так, как ты, не сможет никто…





— Видишь ли, — объяснял Верещагин. — Писать надо главное и существенное, но я еще сам не знаю, что для меня самое главное и существенное.

— У тебя слишком требовательный вкус, старик. И ты чересчур к себе строг. Прежде, чем художник состоится в тебе, критик задушит его и загубит.

Верещагин все это прекрасно понимал, но поделать с собой ничего не мог. Он сознавал, что любая целеустремленная, кропотливая и самонадеянная серость добивается в жизни гораздо большего, нежели сомневающийся в себе талант. И тем не менее, тем не менее…

Верещагин запахнул за собой тяжелую стальную дверь полуподвала и, осторожно поднявшись по скользким ступенькам, вышел прямо в переулок. Было уже довольно светло, но еще горели, понуро склонив над землей свои лысые головы, потускневшие фонари. Застегиваясь на ходу, размашисто ступая по раскисшему снегу, Верещагин направился к площади.

Дорога была знакома ему до мелочей, но что-то сегодня было не так как обычно. Верещагин недоуменно поглядывал по сторонам, поднимал глаза к небу, опять видел эти грустные фонари, серенькие низкие тучи, желтый свет в окнах утренних кухонь…

“Похмелье, что ли, так странно действует нынче на меня?” — думал он, прислушиваясь к себе и снова растерянно оглядываясь.

Сырой февральский ветерок, в котором дышала уже весна, мягко ударил в лицо, и Верещагин понял, что именно это и томило его душу, именно это и предчувствовал он за секунду до того, как услышал знакомый полузабытый зов. Верещагин остановился, ноздри его затрепетали, он глубоко, до боли в груди, вдохнул, закрыл глаза. Всегда случалось с ним это, и именно в феврале, когда неожиданно, с утра, после вчерашних морозов и метелей налетал вдруг невесть откуда этот мягкий внезапный порыв весеннего ветра. И всегда приносил с собой этот кочевой ветер какую-то сладкую и мучительную тоску, так было и в самой ранней юности, так случилось и теперь, когда давно перешагнул Верещагин свое тридцатилетие. Ему снова захотелось прямо сейчас, не откладывая ни на один день, разделаться с прежней жизнью, решительно все поменять, сорваться с места, стряхнуть с себя все опостылевшее и привычное, потому что в порыве этом всегда заключена была жажда обновления.

Взвизгнули близкие тормоза и кто-то за его спиной разразился яростным клекотом:

— Куда ты прешь, ублюдок! Разуй глаза, сволочь поганая!.. Раздавлю, как кота помойного…

Верещагин вздрогнул, возвращаясь в реальность, и обнаружил себя стоящим посередине улицы. Из бокового окна едва не сбившего его автомобиля высовывалась толстая бритая морда с выпученными свирепыми глазами, а с заднего сидения другая такая же толстая и бритая морда, но в темных очках, грозила ему кулаком.

Понурившись, он отступил на тротуар, пропуская с визгом умчавшуюся в сизый сумеречный туман опасную машину.

Нужно было убить время. Целый час времени. Галка уйдет в девять утра, тогда можно будет спокойно и без опаски вернуться в освободившуюся квартиру.

Он вышел из-под железнодорожного моста на площадь и теперь, направляясь к дому, двигался нарочно помедленней, то и дело останавливаясь у освещенных витрин продовольственных палаток, разглядывая сорта пива и сопоставляя цены.

Кое-где на столбах и рекламных щитах попадались ему на глаза предвыборные плакаты кандидатов в мэры и в вице-мэры, которые, очевидно, не успели еще содрать, тем самым нарушив закон об отмене какой-либо агитации накануне свершения действа голосования. Выборы между тем должны были состояться завтра. Верещагин ни разу не ходил ни на какие выборы, но все же данный факт беззакония внутренне возмутил его, — впрочем, не столь и болезненно. Ибо — что такое писанный закон для России, где правит стихия?..

“Колдунов так Колдунов, какая разница? — текли мысли Верещагина. — Тем более мэр, кажется, человек неплохой, по крайней мере, художникам ничего дурного не сделал. Равно как и хорошего… Но ведь главное в отношениях политика с художниками — не вмешиваться, как сказал один французкий король на смертном одре. А вот что интересно: кандидат в вице-мэры, Урвачев, не родственник ли он нашей Ксюши?.. Ведь есть у нее какой-то деловой братец… Неужели он? Любопытно было бы…”

Тот первый порыв весеннего ветра, который так внезапно растревожил его душу, уже рассеялся в пространстве, растекся по форточкам и подъездам, растратил свою зовущую силу. На площади хозяйничал обыкновенный сырой февральский сквозняк, пронимавший его до костей. Верещагин сутулился и зябко передергивал плечами.