Страница 8 из 9
Он выключил и стоял: был запах; тонкое и острое гниение накатывалось на него, сомнений не вызывая, – и тогда Кузовкин пошел прочь. Он шел под тополями.
Ему навстречу, прибывшие с электричкой, шли Инна Галкина и Дериглотов, люди пусть не пожилые, но пожившие; во флигелек войдя, Инна первая и сразу же метнулась к пульсу. Пульс не прослушивался, но Сергей Степанович был теплый, живой. Инна закатала ему штанины и высвободила рубашку, – найдя сначала ощупью, она и воочию увидела пролежни, от которых густо поплыл запах. Спирт и вата, стариком загодя подготовленные, были на полке – и на виду, но едва Инна стала пролежни протирать, Якушкин замычал: н-н-ны… – не хотел. Инна оглянулась на мужчин, взглядом спрашивая; те смолчали; она решительно полезла ватой под рубашку и под туловище старика. «Н н нны!» – выкрикнул Якушкин.
– Не хочет, – проговорил глухо Дериглотов, – оставь его и не трогай. Значит, так надо…
Они наскоро обменялись мнениями; они шептались. Но он же сгниет заживо, говорила Инна. Не сгниет, уверял Дериглотов, убежденный чуть ли не в бессмертии иссохшего, лежащего пластом на топчане старика. Дериглотов не дал Инне его протереть. И вовсе не советовал трогать, опасаясь, не спихнут ли они его невольно своей помощью и стараниями в ту яму,возле которой старик замыслил близко пройти… Дериглотов и недоспавший, валившийся с ног Кузовкин уехали; а Инна осталась.
К ночи запах стал сильным и остро смердящим, Инна уже не смогла сидеть около: она сидела на бревне возле флигелька, но и здесь, забивая траву и забивая смородину, запах душил. Среди ночи Инна легла подремать, отыскав покореженную раскладушку и перетащив ее волоком к самым кустам; чуткая и каждую минуту готовая встать, одетая, она только сняла лифчик, который давил ей грудь на прогнутом ложе.
К утру в сгустке с легким туманом запах переполз забор, и по соседству завыла собака; вой был характерный, с протяжными нотами ожесточения. Узнавшие звук, печальную его окраску, теперь уже остальные (три или четыре) собаки, сохранившиеся на Тополиной улице, нет-нет и принимались за коллективный вой. Запах нарастал; Инну вытошнило прямо в куст смородины, ее рвало долго, и она вскрикивала. Приехал наконец Дериглотов.
В аптеке Инна дежурила с утра, она маялась: преследовал запах – преследовало подвыванье собак.
И только к вечеру Дериглотов позвонил ей, сообщив, что Сергей Степанович начал выходить («…всплывает!») из своего опыта. Поднимался или всплывализ глубины опыта Якушкин вполне самостоятельно: он сам захотел воды и сам же, не вставая (теснота флигелька), дотянулся рукой до крана; набрав полчашки, он выпил два или три глотка. Через час он выпил еще три глотка. Инна, узнавшая, тут же возле телефона расплакалась. На следующий день Якушкин пил воду чаще и чаще, к вечеру он принял немного пищи; не в силах жевать, он заглатывал кашицу из хлебных мелких крошек, залитых кипятком и разбухших; через каждый час он пил, добавляя черно-густой, как кофе, навар своих трав. Он ни разу не разрешил себе помочь. Он встал только на пятый день своего всплывания; он добрался, пошатываясь, до плиты и сготовил себе первую горячую пищу. От него попахивало, но пролежни он уже обрабатывал; затягиваясь, пролежни оставили мощные симметричные рубцы на теле.
В том же августе приспел срок, и Якушкину предложили курс лечения инсулином в психбольнице – о голодании его они не знали и были стариковской худобой откровенно напуганы. «Может быть, на некоторое время отложим?» – спросили. Хотя и обладая высшим знанием, Якушкин не относился к врачам свысока: он жалел их. Его переспросили: не отложить ли лечение инсулином хоть на месяц? И старик, участливый, мягчея голосом, ответил: «Нет… Тянуть зачем же – если уж надо». Он попросил взять в больничную палату с собой – травы; получив отказ, улыбнулся: пусть так.
Больной, с которым Якушкин должен был делить палату, тоже испугался высохшего старика. Якушкин как раз вошел, и они впервые посмотрели друг на друга.
Больной взволновался: он решил, что, может быть, в палату вошла смерть, то есть не сама смерть, а ее прообраз, – лежачие больные впечатлительны и с прообразами накоротке. Однако больной не вскрикнул, он был молчун. Он только отвернулся от иссохшего старика к стене и не стал смотреть. Якушкин же, улыбнувшись, поздоровался и сопровождавшему врачу сказал про отвернувшегося к стене – это, мол, братан мой по духу.«Кто, кто?» – переспросил врач.
Лечение Якушкину предстояло несложное – профилактики ради; его случай считался из легких.
4
Леночка не помнила те золотые, как говаривала мать, времена, когда в каменном этом флигельке они только хранили продукты; детская память, впрочем, все еще удерживала именно там бочку с солеными огурцами, и еще бочку с помидорами, и как вершину солений – бочку с солеными арбузами. Жить же во флигельке, конечно, не жили.
Но иногда Якушкин, вернувшись из города, не хотел будить жену и дом среди ночи и к тому же (или даже – более того) хотел побыть во хмелю один, не сбивая, а, напротив, сладостно удерживая в себе состояние крепкой выпивки; сам с собой говоря и покуривая, он располагался во флигельке, на дерюжке, где и засыпал (утром разбудят птицы), зная, что ночь жаркая и что холодное пиво рядом. Да, пиво, загодя закупив, он тоже во флигельке держал – в прохладе. А жили они в возвышающейся рядом с флигельком даче: это и была их дача-дом, четырехкомнатная, просторная и еще с комнаткой наверху. Большой дом с участком требовал усилий и постоянного глаза хозяйки, и потому мать Лены, Марья Ивановна, работавшая в магазине, разрывалась меж и меж.
Жили тихо, тем звучнее был гром с неба, когда Сергей Степанович, с Молокаевым заодно, пошел под суд. После конфискации Леночке с матерью остался только флигелек; в нем и жили, в нем мать и умерла, Якушкина с сибирских работ не дождавшись, бедная.
Подолгу, и ведь без музыки, сидели на веранде они вечерами (осенью, весной, летом), общаясь и счастливо выпивая вдвоем, как выпивают вдвоем мать и отец; говорили – о жизни, о деньгах, о пустяках вперемежку. Якушкин уже зевал. Марья Ивановна, тоже наговорившаяся (так начитавшиеся роняют к ночи из рук книжку), как бы роняла зовущие слова: «Пойдем, что ли?» – оглаживая пышные бока, и, вроде бы спохватившись, звала мужа в постель, звала всегда первая, словно выждав свою и определенную женскую минуту. Однако и перед самым сном Марья Ивановна не забывала, истому осилив, встать и посмотреть, укрыта ли и как спит Леночка. Свет на веранде вновь зажигался – ненадолго. Щуря глаза, Марья Ивановна подшивала доченькешкольную форму, присев к столу и водя сонной иглой. Сергей Степанович тоже вылезал на свет просто так. Курил с той же целью.
А то вдруг слышался поздний стук в дверь, и забегал на минуту-три Молокаев; наскоро обсудив их завтрашние совместные дела и делишки, шутя, но и не совсем шутя, Молокаев говорил всегдашнюю присказку: «Надвигается наша погибель!» – и тыкал пальцем из уюта веранды в сторону огней высоких городских башен. Башни были далеко – сначала; Москва, поглощая, расширялась незаметно и неспешно, однако после каждого по пути проглоченного поселка московские башни, удивляя, становились крупнее и выше, огни окон – ярче, ночи – светлее. Молокаевы наезжали часто; они приезжали семьей, пели здесь и пили – хорошая такая вчетвером дружба; у детей же, как водится, тоже оказался свой участок, свой, что ли, осколок их дружбы. Клавдия Молокаева пела, подражая Зыкиной. Если же вчетвером, то, как бы скрепленные тайным сговором, начинали с обязательного «Ермака», постепенно добираясь до тех и самых горьких, где
…пил солдат из медной кружки
Вино с слезою пополам, —
и было уже поздно; детей к этому времени успевали уложить (благо места много). Молокаевские пацан и девчонка вместе с Леночкой шептались и в темноте комнат хихикали, бегали, обливаясь водой, до минуты, когда кто-то из взрослых, входя из напетой и накуренной комнаты, цыкал: «Ну-ка, спать немедля – счас же по домам отправитесь!» – и дети притихали, как мыши.