Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 84

Но ничего, в каком бы виде он ни пришел, Пота постарается в него попасть, он будет стрелять вместе с названым старшим братом. Если уж Пота промахнется, то Токто попадет, он обязательно попадет. Да и других трех охотников нельзя сбрасывать со счета, они тоже меткие стрелки.

В фанзе погасили свет, охотники заняли у окон позиции и замерли. Пота напрягал зрение, вглядывайся в темень, и глаза его еле-еле выхватывали из черноты почему-то покачивающийся белеющий гроб.

— Скоро луна выглянет, — сказал кто-то.

Пота обрадовался, — выходит, остальные тоже не видят гроба. Охотники тихо переговаривались. У Поты слипались глаза, он тер их, двумя пальцами разнимал веки и подолгу держал их так. Но сон одолевал его. Сон сильнее человека.

— Эгэ, есть у тебя еще водка? — спросил Пэсу. — Что-то спать тянет, подай нам.

Пота выпил со всеми вместо и не помнил, как сомкнулись веки, как уткнулся он головой в подоконник. Проснулся он от крика сестры Пэсу. Женщина бегала от одного охотника к другому, трясла что есть силы, кричала им на ухо. Пота поднял голову — на улице разлился ровный зеленоватый свет луны, на другом берегу отчетливо выделялся белый гроб, и Поте вдруг показалось, что он видит сидящего верхом на гробу какого-то зверя.

— Стреляйте! Стреляйте! — истошным, до смерти испуганным голосом орала женщина. — Проснитесь, пришел он!

Пота не мог пошевелиться: то ли от водки, то ли от страха вдруг отяжелели руки, отказывались повиноваться, спина похолодела…

А наутро женщина рассказывала, как она услышала треск раздираемой бересты, взглянула на другой берег и увидела черта — это был огромный медведь, он сидел на гробу. Никого не нашлось в стойбище, кто бы усомнился в рассказе женщины, а Пота был уверен, что это была все же росомаха.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Незаметно подкрадывалась осень, и, как ее предвестник, над Амуром, над многочисленными протоками к вечеру поднималась метелица: трепеща крыльями, валились, словно хлопья снега, белые мотыльки. А ранним утром тихие призрачные туманы обволакивали тальники, потом, расширяясь, заползали всей вязкой массой в темную дремлющую тайгу. После каждого такого нашествия деревья выглядели усталыми, сонными, листья трепетали грустно, обреченно, теряли нежную зелень, бурели, а после двух-трех нашествий, вдруг приобретали новый яркий цвет. И однажды, утром, как только сполз белый занавес, перед взором людей, зверей, птиц тайга вспыхнула красными, желтыми сполохами, и в это время она походила на женщину, которая перед старостью внезапно преобразилась, словно заискрилась небывалой даже в молодости красотой и обаянием.

Пиапон из всех времен года больше всего любил сентябрьскую осень с ее неповторимо яркой тайгой, гомоном улетавших на юг птиц, поднимавшейся по Амуру полосатой кетой и связанными с ней хлопотами, с утренним, знобящим тело холодком и липким молочным туманом.

В жаркие дни августа он мечтал о сентябрьской прохладе, вместо линялых уток и бескрылых утят ему хотелось видеть огромные шумные стаи этих же уток, ему приятнее было смотреть на селезня, режущего грудью тугой воздух, чем видеть его же, трусливо убегающего на кривых лапках в траву.

Пиапон всегда с нетерпением ожидал сентября, как ожидал в детстве приезда гостей или возвращения отца с охоты, хотя осень несла ему новые заботы. Ему, как главному охотнику — де могдани, — приходилось беспокоиться о зимних запасах рыбьего жира, юколы из кеты, которая являлась основной пищей зимой. Пиапон просто помогал отцу, ему нетрудно было рассчитывать запасы, и это не занимало много времени, а знать, что делается в большом доме, он считал своей обязанностью. До последнего времени ему казалось, что он знает всю подноготную большого дома. Пиапон никогда не придавал большого значения ссорам жен, он редко вспыхивал и, словно устыдившись чего-то, тут же остывал и, трезво поразмыслив, приходил к выводу, что ссора для женщин это одно и то же, что выпивка для мужчин, без нее они но могут обойтись. Правда, его часто тревожила и настораживала несдержанность на язык жены, он знал, что многие скандалы возникают именно из-за нее, но он надеялся на здравый ум старшей хозяйки дома Майды, ему казалось, что Майда все же рано или поздно приучит к себе Дярикту, обломает ее. Сам он, когда оставался один на один с женой, увещевал ее, просил, требовал, чтобы она сдерживала свой острый язык. Дярикта слушалась, потому что боялась мужа.

Оставшись один дома после отъезда отца и братьев в Хулусэн, Пиапон только утром и вечером выезжал проверять сети, остальное время находился дома, ремонтировал кетовый невод, налаживал охотничье снаряжение. Он мало обращал внимания на женщин большого дома. Достаточно, что они готовят еду, вовремя кормят собак, усердно мнут, теребят рыбьи кожи, обрабатывают их для зимней обуви и одежды; они, как казалось ему, молча и сосредоточенно занимались своими делами. Пиапон даже не пытался разобраться, почему женщины не разговаривают между собой, не шушукаются, как бывало раньше, возле очага. Краем уха он несколько раз слышал короткую ругань Майды с Дяриктой, но не разобрал слов и вскоре позабыл об этом. Только через несколько дней его насторожили отчужденные лица женщин, резкие их движения, когда они оказывались рядом у очага, холодные, злые взгляды, которыми они обменивались.

«Поссорились, наверно», — подумал Пиапон и ушел под амбар ремонтировать невод. К нему подошла Агоака.

— Ага, на время уйди из-под амбара, — попросила она, — мне надо рыбью кожу достать.

Пиапон выбрался из-под амбара, отошел в сторонку к дочерям, игравшим на песке. Агоака спустилась с амбара и начала вытряхивать шуршавшие рыбьи кожи, с них сыпались на песок черные с красными полосками маленькие насекомые.





— Много у нас в амбаре насекомых, всю кожу уничтожают, — сказала она.

Пиапон забрался вновь на прежнее место, взял пустую вязальную иглицу и начал наполнять ее ниткой, и когда она растолстела, как щенок, вылакавший лоханку вареной рыбы, он начал зашивать дыры в неводе.

— В доме нашем тоже появились такие же насекомые, только их не видно, — сердито продолжала Агоака. — Они не кожу поедают, а наши души.

— О чем ты говоришь? — спросил Пиапон.

— Говорю, в амбаре много насекомых, кожу едят, были бы запасы летней юколы, они юколу бы ели.

Пиапон сам знал, что нет в амбаре летней юколы, он об этом много раз думал и про себя обвинял отца за безрассудство. Пол-лета потерять на разъездах по стойбищам в поисках беглецов!

«Хотел отец позор смыть, а теперь, видно, выйдет, что и позор не смоет и большой дом на зиму без запасов еды оставит», — подумал он.

— Кета скоро подойдет, мужчины заполнят амбар юколой. Твой муж один половину амбара заполнит, — подбодрил Пиапон сестру.

— Я о другом хотела поговорить с тобой, ага. Ты неужели не замечаешь, что в доме делается?

— Дом на месте стоит, в нем тепло, только мух многовато. А что такое?

— В вашем доме невозможно стало жить.

— Почему? Чертей много? Давай сегодня гонять их будем.

— Ты не шути, ага, я тебе очень серьезно говорю. Никогда в нашем доме такого не было.

— Ну что такое? — вдруг рассердился Пиапон. — Говори, чего кружишься, будто заяц перед лежкой.

— Ругайся не ругайся, а скажу. Вторая эука [45]— твоя жена не дает никому покоя, со всеми ругается, каждое утро, когда нет тебя дома, собирается драться со старшей эукой. Раз они уже подрались. Когда мама была жива, она не давала им ссориться, а теперь они ругаются, ссорятся, и во всем виновата вторая эука, она, точно собака, бросается на всех нас. Я не жалуюсь, ты не думай, что я жалуюсь, нам просто не стало житья, хоть в другой дом уходи. Старшая эука все время плачет, ты разве не видишь, какие у нее опухшие глаза?

— А из-за чего ссорятся?

— Всякое бывает. Старшая эука что-нибудь попросит сделать вторую эуку, а она — ругаться, совсем не стала слушаться старшую. Вторая эука обвиняет старшую, что она задушила маму, потом говорит, что она научила бежать Идари, даже то, что нет запасов еды на зиму, тоже будто ее вина. Она всякую напраслину возводит, за всякую зацепку цепляется, лишь бы поругаться.