Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 44



Вечером пришел пластический хирург. Мы немного поговорили про мощный циклон со шквальным штормовым ветром, который надвигается с запада. И про все прочее, что нам предстояло. Потом им захотелось побыть наедине. Я закрылся у себя в комнате, лег на кровать, чувствуя ломоту во всем теле, оно ведь отвыкло от трудов.

Я лежал и думал о том, как впервые увидел Паулу, ей было всего два-три дня от роду, и меня захлестнуло такое счастье, что я решил вернуться в детство и прожить его вместе с нею. И, уже засыпая, перенесся в далекий-далекий вечер, кто-то читал вслух заметку из «Шведского женского журнала», речь там шла о князе Монако, я слышал даже, как отец Паулы уселся за рояль и во все горло грянул: «Приди венком украшенный! Мне край родной верни, и близких, и имя царское, которое я здесь скрываю!»

~~~

Утром налетел циклон. Лил дождь со снегом, а ветер прямо-таки сбивал с ног, когда мы отнесли вниз свою небольшую поклажу и разместили ее в багажнике лимузина. Черный ларец я принес в последнюю очередь, он поедет с нами на заднем сиденье.

У заставы Норртулль машина остановилась, и медсестра завязала нам глаза. Снег валил стеной, разглядеть можно было лишь нижние этажи домов, Центр Веннер-Грена [19] мог насчитывать сколько угодно этажей, до бесконечности. Это последнее, что мы видели.

Затем мы исчезли. Собственно, удивляться тут нечему. После Второй мировой войны пропало десять тысяч шведов. Отец Паулы и девять тысяч девятьсот девяносто девять других людей. Никто понять не может, куда они подевались.

Вскоре мы свернули с магистрального шоссе, потому что других машин уже не слышали, лимузин, покачиваясь, ехал по ухабистым, кривым дорогам, шофер осторожно рулил по свежевыпавшему снегу. Мне чудился шум леса. Мы молчали, наверно, опасались испортить себе это маленькое приключение. Через несколько часов лимузин сделал остановку, медсестра достала пакет с едой, и мы закусили прямо в машине, с завязанными глазами, что оказалось весьма непросто.

В котором часу мы добрались до места, я не помню. Он был уже там, ждал нас. Они с Паулой обнялись, я не видел, но слышал. Повязки с глаз сняли, только когда отвели нас по комнатам. За окном я увидел запорошенный снегом парк и двух белых лебедей на черной воде пруда. Пока я стоял у окна, настали сумерки. Черный ларец я сунул к себе в гардероб.

Ужинали мы в одной из маленьких уютных столовых. Не знаю, сколько всего таких столовых в усадьбе. Ужинали втроем — он, я и Паула. На стенах висело четыре пейзажа Элиаса Мартина.

Потом мы, забрав бокалы с вином, устроились в салоне с огромными панорамными окнами, несколько прожекторов высвечивали снаружи липы и вязы. Я тоже пил вино, отныне так и будет.

— Шопенгауэр временами жил у друга, который владел усадьбой под Веймаром, — сказал я. — Сидел там под дубом, играл на флейте. «В такой обстановке я сам делаюсь красивым и статным», — говорил он.

— Я и не знала, что у него были друзья, — заметила Паула.

— А как он выглядел? — спросил хирург. — В смысле, Шопенгауэр?

— Это самый уродливый из всех философов, — ответил я. — Их семья родом из Голландии. К превеликому сожалению, вынужден сказать, что он весьма смахивал на обезьяну.

— Вообще-то у человека нет внешнего облика, — сказал хирург. — Внешний облик — всего лишь плод нашего воображения.

И мы выпили за Шопенгауэра.

Немного погодя я различил на берегу какую-то маленькую постройку и спросил, кивком показав на нее:

— Что это там?

— Моя часовенка, — ответил он. — Я построил ее в первую очередь для себя. Но она всегда открыта, для всех.

И он тряхнул головой, отбрасывая непокорную прядь волос, которая то и дело падала на глаза.

В моем рассказе все чистая правда. Но, говоря о нем, я кое-что изменил, никто его не опознает, не сможет ни в чем обвинить. Он выглядит совсем не так, как я упоминал, и на Клауса Манна с дарделевского рисунка не похож, и непокорную прядь волос я придумал. И стокгольмская его приемная находится не на той улице, какую я назвал. Хотя загородная усадьба, где мы сидели, не выдумка.

Пригладив рукой непослушный вихор, он сказал:

— Мне иной раз сдается, будто все, что мы создаем или усваиваем, суть просто некие отражения. Наши поступки отображают нас самих. Часовня и все прочее здесь — составная часть моего внешнего облика.

Мы пили портвейн.

— Звучит сложновато, — сказал я. — Или абстрактно. Я думал, ты ориентируешься главным образом на фактическое, конкретное.

— Да, — сказал он. — Собственно говоря, я обыкновенный ремесленник. Хоть и лучший в Швеции. С тем же успехом я бы мог быть багетчиком. Но я всегда ищу идеи и доктрины, которые могут оправдать мою сноровку. И сделать ее грандиознее, чем она есть на самом деле.



— Христианство, — сказал я.

— Ну что глупости говорить! — воскликнула Паула.

— А ты прав, — сказал он. — Обратиться. Стать новым человеком. Родиться заново. Я думал об этом.

— Твое ремесло попросту отражает твою веру, — сказал я.

— Да, так оно и есть.

— Для нас с Паулой, — сказал я, — все это только каприз. Шальная мысль, и больше ничего. Надо ведь на что-то использовать наши деньги.

Собственно, он не хотел брать с нас денег, настаивал, что сделает все бесплатно, как подарок Пауле. Но в конце концов мы таки всучили ему пластиковый пакет с деньгами. Теперь черный ларец удалось закрыть как полагается, а ремни выбросить.

Я рассказал ему про дедовы фортепиано. И он явно заинтересовался, сказал, что сделает все возможное, чтобы приобрести такой инструмент:

— Для клиники это как раз то, что нужно.

Мы вообще необычайно много говорили в те месяцы, что оставались там. Больше-то делать было нечего. Ни тебе газет, ни радио, ни телевизора, внешний мир не существовал. Других пациентов, наверное находившихся в клинике, мы не видели.

Через несколько дней разговаривать стало затруднительно, мы были сплошь в пластырях и повязках — только узкие щелки для глаз да круглая дырочка для рта. Чтобы снять боль, нам давали таблетки. А питались мы исключительно кашей, бульоном и вином. И говорить начали по-новому, скованно и по-детски, с некоторыми согласными никак не справлялись.

Однажды вечером я спустился в часовню и сел там на скамью. И тут пришел он. Сел рядом. Алтаря в часовне не было, только копия «Явления Марии святому Бернарду» Перуджино.

— Христианство, — невнятно прошепелявил я сквозь дырочку в повязках, — что оно, собственно, значит для тебя?

Он ответил не спеша. Объяснение получилось долгое и обстоятельное. Вкратце он сказал примерно вот что. Христианство выстроено из несчетного числа представлений, одно безумнее и нелепее другого, и, если рассматривать их поочередно, не найдется ничего, во что можно верить. Но в совокупности эти представления создают абсолютно правдивый образ бытия.

Думается, я понял, что он имел в виду. И в течение тысячной доли секунды тоже был христианином.

В другой вечер мы втроем — он, я и Паула — стояли на открытой террасе и слушали какие-то звуки, по его словам — крики филина. И он сказал:

— Кто бы знал, как рождаются такие вот решения? Когда появляюсь я, возврата уже нет.

Это он сказал обо мне и Пауле.

— Просто возникла необходимость, — сказала Паула. — Нам нужно от чего-то скрыться, Бог весть от чего. От случая или чего-то еще.

— В Роя Чарлза Сулливана молния ударяла семь раз, — сообщил я. — Его прозвали живым громоотводом из Виргинии. Он остался без ногтей, без бровей и волос, одну голень пришлось ампутировать.

— Господи! — воскликнула Паула. — Чего только не бывает!

Через полтора месяца пришла пора снимать повязки. Он сделал это собственноручно.

Процедура заняла целый час, все это время я лежал на кровати в своей комнате. Потом он оставил меня наедине с зеркалом. Фантастика! Я был совершенно неузнаваем.

19

Международный научный центр в Стокгольме.