Страница 1 из 43
Жан-Мари Гюстав Леклезио
Золотая рыбка
Quem vel ximimati in ti
teucucuitla michin.
О рыбка, меленькая золотая рыбка!
Остерегайся, ибо много сетей
Припасено для тебя в этом мире.
1
Когда мне было лет шесть или семь, меня украли. Сама я этого не помню, я ведь была совсем маленькая, и все, что произошло со мной потом, стерло то воспоминание. Это вроде как сон, давний кошмар, такой жуткий, он преследует меня ночами, а порой мучает и днем. Белая от солнца улица, пыльная и пустая, тревожный крик черной птицы, и вдруг руки, мужские руки, они запихивают меня в мешок, и я задыхаюсь. А потом меня купила Лалла Асма.
Поэтому я не знаю своего имени, настоящего, которое дала мне мать при рождении, не знаю, как звали моего отца, как называлось место, где я родилась. Все, что я знаю, — со слов Лаллы Асмы: я попала к ней ночью и потому она назвала меня Лайла — «Ночь». Меня привезли с юга, это далеко, очень далеко, а может быть, той страны и нет больше. Мне кажется, что вообще ничего не было до белой улицы, до черной птицы, до мешка.
Потом я оглохла на одно ухо. Это случилось, когда я играла на улице, у дверей дома. Меня сбил маленький грузовик, и в моем левом ухе сломалась какая-то косточка.
А еще я боялась темноты, боялась ночи. Помню, просыпалась иногда и чувствовала, как страх холодной змеей вползает в меня. Лежала и боялась дохнуть. В такие ночи я забиралась в кровать к хозяйке, прижималась к ее широкой спине, чтобы ничего не видеть, не чувствовать. Наверняка Лалла Асма просыпалась, но ни разу не прогнала меня, и поэтому она была мне взаправдашней бабушкой.
Еще я долго боялась улицы. Не решалась выйти со двора. Даже носа не высовывала за большую синюю дверь, что выходит на улицу, а если меня пытались вывести силой, кричала, плакала, цеплялась за стены или убегала и забивалась под стол. Часто меня мучили ужасные головные боли, дневной свет резал мне глаза, пронзал до самого нутра.
Даже звуки улицы пугали меня. Шаги в переулках квартала, громкий мужской голос за стенкой. Зато мне нравилось, как кричат на заре птицы, как со свистом носятся по весне стрижи над самыми крышами. В этой части города совсем нет ворон, только голуби, сизые и белые.
Много-много лет я ничего другого не знала — только дворик нашего дома да голос Лаллы Асмы, когда она громко звала меня по имени: «Лайла!» Я уже говорила, своего настоящего имени я не знаю и привыкла к тому, которое дала мне хозяйка, будто родная мать его для меня выбрала. Но мне кажется, что однажды кто-нибудь произнесет мое имя, то, настоящее, и тогда я вздрогну, потому что узнаю его.
Лаллу Асму тоже по-настоящему звали не так. Она была из испанских евреев, по фамилии Аззема. Когда где-то за морем началась война между евреями и арабами, она одна не покинула милля— так называют ту часть города, где живут евреи. Она заперлась в доме за большой синей дверью и никуда не выходила. Так было до той ночи, когда появилась я и все переменилось в ее жизни.
Я звала ее то «хозяйкой», то «бабушкой». А она просила звать ее «наставницей», потому что это она выучила меня читать и писать по-французски и по-испански, считать в уме, умножать и делить, и основы религии она мне преподала — своей, в которой у бога нет имени, и моей, в которой его зовут Аллах. Она читала мне отрывки из своих священных книг и учила, чего нельзя делать — например, дуть на то, что будешь есть, класть хлеб верхней коркой вниз, подтираться правой рукой. Учила, что надо всегда говорить правду и мыться обязательно каждый день с головы до ног.
А я за это работала на нее с утра дотемна, подметала дворик, щепала лучину для жаровни, стирала. Мне нравилось забираться на крышу — там я развешивала белье. Я видела оттуда улицу, крыши соседних домов, видела прохожих, машины, а в просвете между двумя стенами даже кусочек большой синей реки. И звуки оттуда, с высоты, казались не такими страшными. Мне думалось, что здесь меня никому не достать.
Когда я слишком задерживалась на крыше, Лалла Асма громко звала меня по имени. Сама она весь день сидела в большой комнате, где вместо мебели были кожаные подушки. Она давала мне книгу, чтобы я читала вслух. Еще я писала диктанты, отвечала ей выученные уроки. Иногда она устраивала мне экзамены. В награду разрешала посидеть в комнате рядом с ней и ставила на проигрыватель пластинки своих любимых певцов: Ум Калсум, Сайда Дервиша, Хбибу Мсику, а чаще всего — Фейруз, прекрасную Фейруз аль-Халабийя; глубоким, хрипловатым голосом она пела Иа Кудсу, и Лалла Асма всегда плакала, когда слышала слово «Иерусалим».
Раз в день большая синяя дверь отворялась, чтобы впустить женщину — черноволосую, сухопарую, бездетную; это была невестка Лаллы Асмы, звали ее Зохра. Она приходила сготовить кое-что для свекрови, а больше затем, чтобы проверить, все ли в доме на месте. Лалла Асма говорила, что она проверяет, на месте ли добро, которое со временем ей достанется.
Сын Лаллы Асмы приходил реже. Его звали Абель. Он был большой, широкоплечий, в красивом сером костюме. Я знала, что у Абеля много денег, он был строительным подрядчиком, работал даже за границей, в Испании, во Франции. Но Лалла Асма говорила, что жена заставила его жить с ее родителями, несносными и чванными людьми, а они предпочитали новый город, по ту сторону реки.
Я его всегда побаивалась. Еще маленькой пряталась за занавески, когда он приходил. Он говорил: «Что за дикарка!» Когда подросла, то стала бояться его еще больше. Он так по-особенному на меня смотрел, как будто я — вещь и принадлежу ему. Зохры я тоже боялась, но это был не такой страх. Как-то раз, когда я не подмела пыль во дворе, она ущипнула меня до крови: «Ах ты, голодранка без роду-племени, подметать и то толком не умеешь!» — «Я не без роду-племени, — закричала я в ответ, — у меня есть бабушка, Лалла Асма!» Она расхохоталась, однако тронуть меня больше не посмела.
Лалла Асма всегда заступалась за меня. Но она была старенькая, и сил у нее осталось мало. У нее были огромные ноги, в синих узловатых венах. Когда она выглядела усталой или вздыхала тяжело, я спрашивала ее: «Вы больны, бабушка?» Тогда Лалла Асма ставила меня перед собой, заставляя держаться очень прямо, и смотрела в лицо. Она часто повторяла свою любимую арабскую пословицу, всегда с таким важным видом, словно всякий раз старалась поточнее перевести ее на французский:
— Здоровье — венец, который носят не подверженные немощам, а видят лишь недужные.
Теперь она больше не заставляла меня много читать и заниматься, не устраивала никаких диктантов. Почти весь день просиживала в пустой комнате, уставившись в экран телевизора. А иногда просила принести ее шкатулку с драгоценностями и столовое серебро. Однажды она показала мне золотые серьги:
— Смотри, Лайла, эти серьги будут твоими, когда я умру.
И она вдела их в дырочки, проколотые в моих ушах. Серьги были очень старые, потускневшие, каждая в форме полумесяца рожками книзу. И когда Лалла Асма назвала их — Хиляль, — мне показалось, будто я услышала свое имя, и я подумала, что эти серьги были на мне, когда меня привезли в милля.
— Они тебе идут. Ты в них похожа на Балкиду, царицу Савскую.
Я положила серьги ей на ладонь, сжала ее пальцы и поцеловала руку.
— Спасибо, бабушка. Вы так добры ко мне.
— Ну-ну, будет! — Она нахмурилась. — Я не умерла еще.
Мужа Лаллы Асмы я не знала, видела только его фотографию, она всегда стояла в большой комнате на комоде, рядом со стенными часами, которые никогда не ходили. Такой строгий господин, весь в черном. Он был адвокат, очень богатый, но изменял жене, а когда умер, оставил ей только этот дом да немного денег у нотариуса. Он был еще жив, когда я появилась в доме, но я была совсем маленькая и не помню его.