Страница 21 из 80
— Во имя Зевса, оставь меня. Пиррий. Пиррий. — Анит открыл глаза и жестом поманил к себе раба. — Пиррий, выведи отсюда моего сына. Дай ему несколько драхм и отведи на рынок. Пусть развлечется петушиным боем. Уведи его куда-нибудь.
Пиррий, которого Продик однажды заставил проглотить пригоршню червей, сделал шаг по направлению к зеленому хитону и остановился в нерешительности. Беспокойно посмотрел сначала на сына, потом перевел взгляд на отца. Чтобы ублаготворить Анита хотя бы простым движением, протянул руку, заслонившись от яркого солнца, лучи которого уже давно мощным потоком лились в храм, освещая гладкий известняковый пол.
— Я с наслаждением покину тебя, — сказал Продик отцу, — даже не получив твоих грязных денег. Но сначала я хочу, чтобы ты кое-что узнал о человеке, которого осудил на смерть.
Анит вздохнул, и от этого вздоха хитон сам собой расправился на солидном животе стареющего кожевенника.
— Я достаточно неплохо знаю твоего самозваного мудреца, — тихо сказал он, стараясь без лишней надобности не двигать головой, — и знаю, что сегодня он так же опасен, как и двадцать пять лет назад, когда тебя еще не было на свете. Он — возмутитель спокойствия и подстрекатель толпы.
— Ты о нем мало знаешь. Я расскажу тебе о нем, но только лишь потому, что этого требует от меня Критон. Сократ нарисовал на стене своей тюрьмы историю человеческой души. Углем. Я видел эту историю. Там тридцать девять рисунков, каждый из них сделан за одну ночь, а все вместе — за те тридцать девять ночей, что он провел в этой вонючей дыре, ожидая, когда вы заставите его выпить отвар болиголова.
— Вижу, что могу удержать тебя от общения с ним, когда он находится в тюрьме, не больше, чем тогда, когда он жил в городе, — тяжко вздохнул Анит.
— Тюремщик пускает к нему любого, кто хочет его видеть, — с вызовом произнес Продик.
Мысленно Анит отметил, что надо поговорить с Одиннадцатью относительно охраны тюрьмы.
— Расскажи, что ты видел на стенах его узилища, — сказал он, снова закрыв глаза и решив не осложнять дело новыми оскорблениями, спокойно дождавшись, когда его сын наконец исчезнет.
— Я расскажу, но ты все равно ничего не поймешь. Сократ выразил рисунками то, что не позволяет ему выразить словами врожденная скромность. Рисунками он выразил свою сокровенную сущность и сущность всех нас. На полу его комнаты изображены боги, города, корабли с людьми, битвы и любовные дела, славные подвиги. Дикая пляска линий есть Хаос, источник зарождения мира. Смеющийся Гефест раскалывает своим бронзовым топором голову Зевса, чтобы выпустить на свет Афину. Глаза ее сияют, копье готово разить неприятеля. Наша Афина, богиня нашего города. — В этом месте Продик ненадолго прервал рассказ и прострелил отца взглядом, полным отвращения. — И ты можешь думать, что хотя бы одно из ваших вздорных обвинений внушено вам божественным промыслом! На других рисунках Прометей смешивает землю со своими слезами, чтобы вылепить первого человека. Потом следуют изображения великих веков — Золотого, когда люди были счастливы и праздны и умирали так, словно соскальзывали в счастливый сон; Серебряного, когда люди стали боязливыми крестьянами, послушными своим матерям, как трусливые овцы; Бронзового, превратившего людей в воинов, которые только тем и занимались, что резали друг другу глотки. И вот, наконец, наступает Железный век. Люди не почитают ни клятвы, ни справедливость, ни доблесть. Поджарые моряки Коринфа основывают город в Сиракузах; прекрасные женщины соблазняют мужчин на берегах рек; едва прикрывающие свою наготу девы нежатся в тени платанов; исполинские храмы возносятся над оливковыми рощами в Геле, Метапонте, Сибарисе, Селине и других местах, которые я не узнал. Корабли везут олово и серебро из Испании, ваятели высекают прекрасные статуи из белого мрамора. Начало Великой пелопоннесской войны и немилосердное поражение в ней афинян.
Несколько граждан прошли мимо восьмиугольного сада возле портика, видимо, направляясь на рынок. Помолчав, молодой человек в зеленом хитоне проводил их взглядом, а потом посмотрел на юго-запад. Только сейчас в лучах солнца засиял большой храм на Акрополе, на расстоянии он казался полосатой белой жемчужиной, возвышавшейся над крышами домов города.
— Ты все еще слушаешь меня? — спросил Продик. — Все это, поразительное по своей красоте, покоится на плитах пола, глядя на то, что расположено на потолке. Да, на потолке, где он, встав на плечи друга, чтобы дотянуться, живописал души. Точнее, великую человеческую душу, из которой истекают и в которую возвращаются все малые души. Вся картина напоминает миртовое дерево, которое цветет и парит над каждым мельчайшим и мимолетнейшим эпизодом земного существования. В листве мирта содержится абсолютное добро, абсолютная добродетель, абсолютная красота, абсолютная истина. Время развертывается постепенно, и мирт иногда посылает тонкий побег на стену, чтобы коснуться смертной плоти и вернуться назад, в бессмертие. Эти нежные ростки суть единичные души отдельных людей. Но не может обладать познанием смертная плоть. События человеческой истории сменяют друг друга на полу, но с миртовым деревом бессмертия на потолке не происходит почти никаких изменений. Оно лишь тихо колышется, словно подхваченное ветром Элизия. Оно лучится, охватывает и поет, как тихая нежная свирель.
Анит чихнул, и голова его непроизвольно дернулась. Что за странные слова слышит он из уст своего потасканного сына? Он был потрясен внезапным красноречием сына не меньше, чем описанием рисунков узника. Положение оказалось еще хуже, чем он предполагал. Продик не только таскался со старым софистом по грязным улицам. Он оказался под сильным влиянием его проповеди.
— Позволь мне кое о чем спросить тебя, — сказал Продик. — Ты веришь во что-нибудь?
— Я верю в демократию.
— В демократию! В демократию? Убийство величайшего мыслителя нашего города ты называешь демократией? Нет, вы убиваете не просто человека. Вы убиваете мир.
Анит снизу вверх взглянул на сына, который был выше его самого на полголовы. Налитые кровью глаза кожевенника странным образом видели сейчас перед собой не двадцатитрехлетнего юношу, но шестилетнего мальчика с собачкой, который повсюду следовал за отцом. Вспомнился один день. Было это до Сицилийской катастрофы, до осады. Лето. Он, Пасиклея и Продик отправились в Пирей, чтобы спастись от дикой городской жары. Рабы остались дома. Вдали от порта им удалось отыскать тихую бухточку, откуда были видны лишь мачты нескольких кораблей. Пасиклея начала готовить еду под платаном, а Анит с сыном, раздевшись догола, нырнули в воду бухты, чтобы поплавать. Продик заразительно смеялся, радуясь прохладе, а потом ударился головой о палубу затонувшего корабля и пошел ко дну. Океан застыл, словно окаменев. Анит, завывая, как раненый зверь, вынес сына из окаменевшего моря на берег. Не осознавая, что делает, он унес ребенка на холм и стал баюкать его на руках, целуя посиневшие щеки. Прошла целая вечность, прежде чем произошло чудо — Продик открыл глаза. Он взглянул в лицо отца и едва слышно прошептал: «Отец, ты не сердишься на меня?» В тот миг, и это навсегда запечатлелось в мозгу Анита, над гаванью зазвучала печальная мелодия кифары. Куда ушло то время? Где тот мальчик, которого он когда-то называл сыном?
Продик закончил говорить. Собравшись уйти, он надел сандалии, поправил смятый хитон и бросил обол туда, где сидел Пиррий.
Анит почувствовал себя опустошенным. Слабость поразила его члены. Он медленно, с трудом встал и потянулся к сыну. Глаза его увлажнились, но это, наверное, от цветущего мирта.
— Посиди со мной, — тихо произнес он. — Твоя мать и я хотим поехать в Эгину в следующем месяце. Нам надо отдохнуть и отвлечься. Ты поедешь с нами? — Он отвернулся. — В Эгине хорошее вино.
— Я занят, — ответил Продик. — К тому же завтра кончится мир.
— Посиди со мной, сын, — умоляюще произнес Анит. — Прошу тебя. Ведь я твой отец. Разве я ничему не научил тебя?
Голова кожевенника раскалывалась, но он перестал обращать внимание на боль.