Страница 71 из 154
Все эти превращения происходили, как читатель наверняка уже догадался, исключительно по желанию самого Николая Васильевича. Он надувал куклу или, наоборот, выпускал из нее воздух, менял ей парик и другую растительность, натирал всевозможными мазями и разрисовывал помадами, получая приблизительно тот тип женщины, который в данную минуту более всего ему подходил. Бывало, следуя замысловатым извивам своей фантазии, он придавал ей уродливо-комичные формы. Надутая сверх меры, кукла деформировалась, если пребывала в таком виде весь день. Гоголь довольно быстро уставал от подобных опытов, кои в глубине находил «малопочтительными» по отношению к супруге, ибо по-своему (неисповедимым для нас образом) любил ее. Спрашивается, какое именно из этих воплощений он любил? Увы, как я и упреждал, наше изыскание дает лишь предположительный ответ на этот вопрос. Ведь я сам недавно заключил, что Николай Васильевич распоряжался этой женщиной по собственному усмотрению! В определенном смысле, пожалуй, так оно и было, однако надобно заметить, что вскоре из рабы она превратилась во владычицу его. Вот тогда-то под ногами писателя и разверзлась бездна преисподней. Впрочем, обо всем по порядку.
Ранее я сказывал, что после известных усилий Гоголь получал приблизительнотот тип женщины, который устраивал его в данный момент. Коли созданная им форма нежданно-негаданно обретала вожделенную прелесть, Николай Васильевич начинал испытывать к ней «исключительное» (по его словам) влечение. И тогда не менял ее облика в течение некоторого времени — до тех пор, пока любовный порыв не сменялся пресыщением и отвращением. Подобная необузданная страсть или, иначе говоря, любовный угар, овладевали великим писателем всего раза три-четыре за всю его, с позволения сказать, супружескую жизнь. Поспешу сообщить, что, спустя несколько лет после события, кое можно именовать женитьбой, Гоголь придумал супруге имя, окрестив ее Каракас — так, если только не ошибаюсь, называется столица Венесуэлы. Мотивы столь загадочного выбора навсегда остались для меня нераскрытыми. Ничего не поделаешь: таковы прихоти высоких умов.
Надутая не слишком сильно, Каракас была настоящей красоткой, ладно и соразмерно сложенной. Как уже упоминалось, в должных местах у нее имелись все необходимые признаки половой принадлежности. Отдельного внимания заслуживают ее детородные органы (ежели подобное определение уместно в нашем случае). В один памятный вечер, о коем ниже, Гоголь предоставил мне возможность рассмотреть их. Они были образованы замысловатыми резиновыми складками и продуманы до мельчайших подробностей; а всевозможные хитроумные приспособления и давление воздуха изнутри весьма облегчали их использование по назначению.
У Каракас был скелет, хотя довольно примитивный, сделанный, вероятно, из китового уса. С особой тщательностью были выполнены грудная клетка, таз и черепная коробка. Ребра и тазовые кости, как полагается, проглядывали в зависимости от толщины подкожной жировой прослойки (назовем ее так). К великому моему сожалению, Гоголь не захотел открыть мне имя автора этого несравненного творения, обнаружив при этом странное и совершенно необъяснимое упорство.
Николай Васильевич надувал жену с помощью ножного насоса собственной конструкции. Такие насосы встретишь сегодня в любой авторемонтной мастерской. Надувание происходило сквозь анальное отверстие, где располагалась маленькая заслонка (так, по-моему, это называется на техническом языке), наподобие сердечного клапана. Через заслонку воздух проникал внутрь, но не мог выйти наружу. Чтобы выпустить воздух, приходилось отвинчивать колпачок, находившийся во рту куклы, глубоко в гортани. И тем не менее... Однако не будем предвосхищать события.
На том можно было бы закончить описание примечательностей этого существа. Напоследок упомяну лишь о чудных белоснежных зубках, украшавших ротик Каракас, и карих глазах, кои искусно оживляли ее лицо, несмотря на постоянную бездвижность. Но, Боже мой, как бледно это сказано — оживляли! Да и все, что говорилось о Каракас, звучит недостаточно выразительно. Можно было менять даже цвет ее глаз, но это была длительная и неприятная процедура; посему Гоголь редко к ней прибегал.
И наконец о голосе куклы. Мне довелось услышать его лишь раз. Но чтобы поведать о нем, придется затронуть суть отношений между Гоголем и его женой, а тут уж никак невозможно придерживаться какого бы то ни было порядка. И отвечать с полной ответственностью за все, что скажу, я не берусь. По совести не берусь! До того все это само по себе — а в сознании моем и подавно — переплетено и запутано. Вот вам некоторые, весьма разрозненные воспоминания.
Когда я услышал голос Каракас в первый и последний раз, мы сидели с Николаем Васильевичем, уединившись в комнате, где жила (ежели подобный глагол здесь вообще уместен) эта женщина. Комната ее, сокрытая от посторонних глаз и без единого окна, была убрана на восточный манер. Находилась она в самой дальней и укромной части дома. Я знал, что кукла умеет разговаривать, но Гоголь никогда не уточнял, при каких именно обстоятельствах она говорит. Итак, мы сидели вдвоем, или, если хотите, втроем. За рюмкою водки мы обсуждали с Николаем Васильевичем роман Буткова. Помню, несколько отвлекшись от темы, Гоголь стал доказывать необходимость радикального пересмотра права наследования. Про куклу мы совсем забыли, как вдруг она ни с того ни с сего произнесла хриплым, утробным голосом: «Хочу а-а». Я вздрогнул и, решив, что ослышался, посмотрел на Каракас. Она восседала на груде подушек, прислонясь к стене. В тот вечер это была нежная, пышнотелая красавица-блондинка. Лицо ее показалось мне одновременно злым и лукавым, немного детским и насмешливым. Гоголь густо покраснел, бросился к ней и вставил ей в рот два пальца. Кукла постепенно обмякла, даже как будто побледнела; выражение ее лица сделалось по обыкновению изумленным и растерянным. Вскоре она превратилась в дряблую резиновую оболочку, повисшую на незатейливом каркасе скелета. Спинной хребет (надо полагать, для удобства пользования) был на диво гибким; она сложилась почти пополам, скользнула на пол, да так и провалялась весь вечер, взирая на нас из своего униженного положения. «Это она забавы ради, а может, из злорадства, — мрачно заметил Гоголь. — Сею нуждою она не томится». В присутствии посторонних он выказывал к ней крайнее пренебрежение.
Мы выпили еще по рюмочке и продолжили беседу. Николай Васильевич был явно взволнован и думал о чем-то своем. Внезапно он прервался на полуслове, схватил меня за руку и разрыдался. «Как же теперь-то?! — воскликнул он. — Пойми, Фома Паскалыч, пойми, ведь я любил ее!» Надо признать, что всякое обличье Каракас было если не уникальным, то во всяком случае неповторимым. Каждый раз это было произведение искусства. Любая попытка воссоздать прежние пропорции и округлости уничтоженной Каракас была бы заранее обречена на неудачу. Иными словами, ту пухленькую блондинку Гоголь потерял безвозвратно.
Так печально закончилась одна из немногочисленных сердечных привязанностей Гоголя, о коих мне что-либо известно. Он не стал ничего объяснять, не пожелал выслушивать утешения, и вскоре я откланялся. Однако давешняя сцена позволила ему излить душу. С тех пор он сделался со мною откровеннее, а затем, по-видимости, и вовсе не имел секретов... Чем я, к слову сказать, бесконечно горд.
Попервоначалу семейная жизнь этой «четы» как будто ладилась. Николай Васильевич был вполне доволен Каракас и регулярно спал с нею в одной постели, что, впрочем, продолжалось до самого конца. Застенчиво улыбаясь, Гоголь признался, что у него никогда не было более спокойной и ненавязчивой подруги. Хотя довольно скоро я усомнился в истинности его слов. Главным образом меня настораживало душевное состояние Гоголя, в котором я порой находил его поутру. По прошествии же нескольких лет отношения супругов необъяснимым образом запутались.
Напомню, дабы не возвращаться к этому впредь, что настоящие заметки суть лишь несовершенная попытка истолковать происшедшее. Похоже, у Каракас было поползновение добиться известной независимости, если не полной самостоятельности. Николая Васильевича мучило странное ощущение, будто у куклы появилось собственное, неуловимое «я». Она переставала быть частью мужа и словно ускользала от него. Сверх того, долгое пребывание в том или ином обличье не проходило для куклы даром: во всех пышках и худышках, во всех розовотелых, белокожих или золотистых Каракас неизменно было что-то общее. Вследствие такого многообразия я уже высказывал свои сомнения: а правомочно ли рассматривать Каракас как единое существо? Всякую нашу встречу я не мог отделаться от впечатления, каким бы невероятным оно ни казалось, что, в сущности, передо мною одна и та же женщина. Видимо, схожие чувства и вынудили Гоголя дать кукле имя.