Страница 31 из 154
— Простите, — перебил его Y, — разве не говорил я господину критику, что английский капитан напрочь забыл свою импровизацию двухлетней давности? К тому же, признаюсь, видя, какой оборот принимает дело, я сжег свои старые записи, которые могли бы составить грамматическую или любую другую основу этого языка. Поэтому данный язык должно считать несуществующим, даже в отношении тех двух человек, которые говорили на нем несколько месяцев.
— Смею надеяться, — возразил маститый критик, — что господа не думают, будто признаки реального существования любого языка невозможно различить вне грамматики, синтаксиса и даже, пожалуй, лексики. Просто уместнее будет отнести этот язык к разряду мертвых языков, восстановить которые возможно только на основе сохранившихся документов — в данном случае трех стихотворений, — и кажущаяся проблема будет разрешена. Господам, несомненно, известно, — добавил он примирительно, — что от некоторых языков до нас дошли лишь немногие письмена, а значит, и весьма малое число лексических единиц. Тем не менее эти языки суть нечто вполне реальное. Скажу больше: даже языки, существующие только в виде неразгаданных, повторяю, не-раз-га-дан-ных надписей, даже такие языки заслуживают нашего пристального эстетического внимания.
Довольный этой фразой, критик умолк.
— Но позвольте, — возразил тогда я. — Оставим в стороне те языки, о которых господин критик упомянул в конце, хотя, по правде говоря, я не совсем понял его мысль, и обратимся к сказанному ранее. Эти языки, полагаю я, реальны постольку, поскольку их существование обосновывается письменами, пусть даже и немногочисленными, но обратите внимание: обосновывается совокупностью лексики, грамматики и синтаксиса. Словом, письмена обладают признаками структуры, внутренней организации, определяющей их место во времени и пространстве. Иначе их было бы не отличить от любого знака на любом камне, точь-в-точь как в случае с неразгаданными надписями. Можно сказать, что письмена проливают свет на неизведанное прошлое, но и сами благодаря ему приобретают смысл. Это прошлое есть не что иное, как совокупность норм и условий, придающих данному выражению данный смысл. Итак, какое же прошлое, по мнению господина критика, имеют три наших стихотворения, из чего вытекает их смысл? За ними нет совокупности норм и условий. За ними лишь каприз мгновения, которому так и не суждено было стать системой, каприз, превратившийся в ничто, подобно тому как из ничего и возник.
Маститый критик искоса взглянул на меня: видно, мое «обратите внимание» не давало ему покоя. Ничуть не смутившись, я продолжал:
— Язык, воссозданный по редким письменам, не становится реальным до тех пор, пока не доказано, что по данным письменам можно воссоздать этот, и только этот язык. В нашем же случае, при таких скудных данных, можно было бы создать или воссоздать не один, а сто языков. И тогда мы стали бы свидетелями прелестнейшего казуса: одно и то же стихотворение оказалось бы написанным одновременно на ста языках, во многом несхожих друг с другом и отличных от праязыка...
— По-моему, это просто софизм. Во-первых, по законам филологии в подобных случаях принято выстраивать ряд предположений. Такие предположения могут обладать всеми признаками относительной истины, оставаясь все же при этом предположениями. Теоретически это означает, что, основываясь на имеющихся письменах, можно воссоздать не только один язык. Во-вторых, какая господам разница, написано ли стихотворение одновременно на нескольких языках или нет? Главное, чтобы оно было написано на одном языке, и уже не так важно, схож ли этот язык с любым другим или, как выражаются господа, с сотней других языков, коль скоро существует это воображаемое языковое взаимопроникновение. В конце хотел бы заметить с точки зрения более, хм, возвышенной, что произведение искусства может существовать не только вне языковых условностей, но и вне всяких условностей вообще и является единственным мерилом по отношению к самому себе.
— Ну нет! — воскликнул я, видя, что от меня ускользает самый сильный аргумент. — Господину критику вряд ли удастся выйти сухим из воды. Ведь теперь уже господин критик рискует впасть в софизм. Тем более весьма любезно с его стороны признать, что речь идет о произведении искусства. Но как раз это и требуется доказать: каковы критерии, на основе которых господин критик выведет свою оценку? Позвольте на мгновение вернуться к моему прежнему рассуждению. Говоря о том, что любые письмена содержат и подразумевают некую совокупность языковых норм, я имел также в виду, что чисто языковые характеристики подкрепляются и усиливаются знанием не собственно лингвистическим, но и этническим. Исходя из того, что нам известно о данном народе, мы будем знать наверное, что взятое выражение значимо не только в определенном сочетании, но равным образом и во всех остальных аналогичных сочетаниях. К примеру, одно лишь знание того, что данный народ пользовался данным языком во внутренних и внешних сношениях, представляет для нас убедительное свидетельство неизменности значения отдельно взятого слова. За письменами, господин критик, стоит народ! Меж тем как за каждым из этих стихотворений, в чем мы уже убедились, — ничего, кроме каприза. Ну а когда так, кто сможет с уверенностью утверждать, что раз от разу то же выражение не будет принимать прямо противоположное значение? В одном и том же сочинении или в разных. Ни одно слово, заметьте, не повторяется в трех стихотворениях дважды. Теоретически, господин критик, можно предположить, что каждое из трех стихотворений содержит некий образ (или идею, если угодно) и одновременно — так как ни у одного слова нет четко определенного значения — сотню, тысячу, миллион других образов (или идей).
— Позвольте, позвольте, — вскричал на сей раз маститый критик, позабыв о присущей ему сдержанности. — В таком случае вопрос решается просто: письмена, то есть три этих стихотворения, могут считаться двуязычными. Присутствующий здесь господин Y всегда сможет сообщить нам, что он имел в виду, и перевести свои стихи. Как видите, такого рода возражение не выдерживает критики. — И он полоснул меня торжествующим взглядом.
Но я не сдавался:
— Господин критик забывает, что стихотворное произведение есть не только образ (или идея), оно состоит из образа (или идеи) плюс из чего-то еще. Оценивая стихи моего друга по тому переводу, который он представит, господин критик окажется в положении человека, судящего об иноязычном поэте по переложению его произведения. Согласитесь, это и нечестно, и непочетно. Мой друг и сам, положа руку на сердце, не может знать, что он хотел сказать, — (здесь Y бросил на меня недружелюбный взгляд), — коль скоро он сочинял свои стихи сразу на несуществующем языке. Из этого следует, что и его стихи суть не что иное, как еще одно переложение, сравнимое с тем, которое могли бы сделать господин критик или ваш покорный слуга, будь они на его месте, и поэтому уже по природе своей неполное и преходящее. Такое переложение может выйти совершенно произвольным и не иметь ничего общего с исходным текстом, оказаться, короче говоря, ложным толкованием. Кроме того, нет необходимости напоминать господину критику, что в более широком понимании произведение искусства так или иначе зависит от определенных условий и принятых в них оценочных критериев. Конечный результат изначально можно оценивать лишь на основе использованных средств. Вне божественного не существует абсолютных результатов, и само понятие результата есть понятие относительное. Результаты перемещаются по бесконечной идеальной шкале, но в пределах единой системы нравственных ценностей. Впрочем, не будем отвлекаться. Итак, не назовет ли господин критик те оценочные критерии, которые, по его убеждению, можно применить к произведению искусства?
В кабинете маститого критика воцарилась гробовая тишина. Сам он сидел с отсутствующим видом, как будто не слышал моего вопроса. Затем критик нарочито встряхнулся и, видимо чтобы выиграть время, обратился к Y, расплывшись при этом в сладчайшей улыбке: