Страница 4 из 33
И тем не менее я обнаружил, что именно по средам мне больше всего нужна Мэрилин. Я намеренно возвращаюсь домой пораньше, чтобы отпустить Марсию, и жду, выглядывая из-за занавесок, «фольксваген» Мэрилин. Когда она открывает дверь, муженек тут как тут, готовый принять пакеты с покупками. Она одаривает его улыбкой, в которой проскальзывает циничная догадка. Больше всего Мэрилин хочется упасть и уснуть навеки, но я кручусь вокруг ее юбок, как спаниель. Не улавливаю ли я слабый запах чужого мужчины? Несчастные молодые жены, которые уезжают на целый день по каким — то неопределенным делам, часто заводят внебрачные связи. Я знаю жизнь. Мне любопытно узнать правду, весьма любопытно. Что мог найти другой мужчина в этой усталой, измученной женщине? В качестве упражнения я смотрю на нее глазами чужого мужчины. Новые перспективы возбуждают меня. Несомненно, у меня блестят глаза. Но Мэрилин устала: она улыбается и отмахивается от моих ласк. День был жаркий, ей надо принять душ; спрашивает, заплатил ли я Марсии. Я зрелый и терпеливый. Смотрю, как она принимает душ. Под струями воды она молодеет, движения становятся неловкими.
Можно пристраститься к чему угодно — да, к чему угодно. Я пристрастился к поездкам на большие расстояния — чем дальше, тем лучше, хотя вождение выматывает меня. Я считаю прожевывание отвратительным процессом и тем не менее непрерывно ем. (Я худой, как вы догадываетесь: мое тело выбрасывает всю пищу переваренной лишь наполовину.) Я определенно подсел на свой брак, а это, в конце концов, привязывает сильнее, чем любовь. Если Мэрилин неверна, то от этого она мне только дороже: ведь если другие мужчины что-то в ней находят, значит, она представляет интерес, и это меня успокаивает. Каждый день измены втекает в резервуар интимной памяти в теле этой неврастеничной домохозяйки, и я пока что тщетно распаляю свое воображение, пытаясь разделить их интерес к Мэрилин, однако пообещал себе, что однажды прорву эту плотину.
Она засыпает, обхватив себя руками. Я лежу рядом с ней, трепеща, остро ощущая легчайший запах, исходящий от ее кожи, и веду с собой сладкую борьбу, чтобы сдержать поток слов («Скажи мне, скажи мне…»): если произнести их преждевременно, они нарушат чувственные чары. Именно по ночам в среду я должен признаться себе, что без Мэрилин мне не было бы смысла продолжать. И таким образом, несомненно, начинаю осознавать, что это значит — любить. Вообще, я способен испытывать к спящим существам самые сильные приступы нежности. Я могу плакать от радости над спящими детьми. Порой я думаю, что мог бы достичь высшей степени экстаза, если бы Мэрилин спала, когда мы занимаемся с ней сексом. Конечно, существуют способы добиться этого.
Но я не верю, что Мэрилин по-настоящему получает удовольствие с другими мужчинами. Она по своей природе онанистка, и ей нужно равномерное механическое трение, чтобы вызвать перед ее внутренним взором фантазии о порабощении, которые в конце концов исторгают у нее стоны и дрожь. Если она идет с незнакомцами, то лишь для того, чтобы избежать неловких трапез в одиночестве или продлить грустное веселье сборищ, на которых распавшиеся пары и тупые мальчишки соприкасаются кончиками пальцев, пытаясь оживить угасающий огонь. Случайный секс означает для Мэрилин: две пары холодных ног, заученная прелюдия, краска стыда и милостыня в темноте. Они спокойно улыбаются, страсть иссякла, и они мечтают оказаться у своего домашнего очага и никогда больше не видеть друг друга. «Ты кончила?» — «Нет, но это было чудесно». Горькая чаша осушена.
Она не ведет записей об этих приключениях — разве что в бессмертной памяти. В дневнике ничего нет, а судя по кошельку, нет и никаких необъяснимых трат. Ее чувство вины проявляется в невольных знаках: дерзкая поза на пороге, невероятная поглощенность домашними хлопотами, искренний взгляд в ответ на мой искренний взгляд. Я бы не сказал, что меня мучают сомнения или ревность или смущает мысль: уж не ошибаюсь ли я, приписывая ей двойную жизнь? Все мы так или иначе виновны; оскорбление менее существенно, нежели грех; и я хорошо знаю свою жену, поскольку сильно повлиял на ее формирование. Если я должен указать на улики, подтверждающие мои подозрения, то укажу на черный кожаный несессер для письменных принадлежностей на верхней полке в ее платяном шкафу. Во внутреннем кармашке этого несессера обычно была лишь моя фотография, с влажными карими глазами и безвольным ртом, характерным для всех специалистов по пропаганде. Однако в конце февраля там появилась фотография обнаженной Мэрилин. Она раскинулась на черной атласной простыне (как в «Плейбое»), ноги скрещены (четко видны точечки от сбритых волос), бородка на лобке выставлена напоказ, поза сосредоточенная и дилетантская. Меня воротит не только от откровенности Мэрилин, но и от бездарности фотографа. «Помоги мне!» — вопиет снимок; замороженная девушка в замороженное мгновение под замораживающим взглядом. Сравните с великими фотомоделями, посылающими со страниц журнала безличную насмешку: «Лакомый кусочек для вашего господина». Я отрываюсь от страниц «Вог», дрожа от бессилия.
Фотографии, которые я ношу с собой в портфеле, имеют отношение к вьетнамскому отчету. Некоторые будут включены в окончательный текст. По утрам, когда я не в духе и ничего не приходит на ум, меня всегда успокаивает мысль, что, стоит мне вынуть эти снимки из конвертов, они подстегнут мое воображение легким ударом тока и оно снова заработает. Я реагирую на фотографии сильнее, чем на текст. Странно, что я не занимаюсь этим аспектом пропаганды.
Только одна из моих фотографий откровенно сексуальна. На ней запечатлен Клиффорд Ломэн, весом двести двадцать фунтов, в прошлом игравший в баскетбольной команде за Хьюстонский университет, а ныне сержант первой воздушной разведки, в тот момент, когда он совокупляется с вьетнамской женщиной. Женщина крошечная и худенькая; быть может, это даже ребенок — правда, относительно возраста вьетнамцев обычно ошибаешься. Ломэн выставляет напоказ свою силу: изогнувшись назад и положив руки себе на ягодицы, он поднимает женщину на пенисе. Возможно, он даже разгуливает с ней: руки вьетнамки раскинуты, словно она пытается сохранить равновесие. Он широко улыбается; ее сонное, глупое лицо повернуто к неизвестному фотографу. Позади них экран выключенного телевизора, в котором отражается вспышка. Я дал этому снимку условное название «Папа резвится с детишками» и определил для него место в главе семь.
Между прочим, у меня выдалось не одно удачное утро, и эссе, эта огромная планета у меня в голове, начинает понемногу раскручиваться. Я поднимаюсь в предрассветные часы и на цыпочках иду к своему письменному столу. Птицы еще не щебечут за окном, Мэрилин и ребенок погружены в дрему. Я ликуя произношу благодарственную молитву, прижимая к груди законченные главы, затем кладу их обратно в папку и, не прочитав то, что написал вчера, начинаю строчить. На бумагу текут новые слова. Замерзшее море у меня внутри оттаивает, лед трескается. Я теплый, трудолюбивый гений домашнего очага, ткущий свои защитные вымыслы.
Мне только следует остерегаться голосов — соперников, которых Мэрилин порой выпускает из радио между семью и восемью. (На голос я реагирую сильнее, чем на печатное слово.) Особенно беззащитен я перед сообщениями о калибре бомб и поражаемых целях. Не сама информация — не в моем характере расстраиваться из-за названий мест, которые я никогда не увижу, — а решительный, безапелляционный голос специалиста по статистике вызывает в моей душе бурю негодования, водоворот крови и желчи устремляется к голове, и в результате я лишаюсь способности мыслить последовательно. Радиоинформация, как мне должно быть известно по опыту, — это власть в чистом виде. Неслучайно два голоса, которые мы используем в проекте, это голоса двух мастеров допроса: дядюшки — сержанта, который признается, что вы ему нравитесь и ему бы не хотелось видеть, как вам делают больно («Говорите, в этом нет ничего зазорного, все в конце концов раскалываются»), и хладнокровного красивого капитана с инструментами для пыток. С другой стороны, печатное слово — это садизм, и оно должным образом вызывает ужас. Вот в чем суть газеты: «Ямогу говорить что угодно, и мне все безразлично.