Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 42

29

У Марика на новой его квартире со всей новой мебелью Миша чувствовал себя неуютно, как в гостинице, и все боялся не туда сесть и не за то взяться. На старой квартире, на тихой улице Эдуарда, у Марика были четыре комнаты с ванной и кухней, а в каждой комнате по печке. Марька ругался страшными словами каждый раз, когда надо было спуститься в подвал, набрать в мешок колотых дров и втащить его на четвертый этаж, а потом долго дуть в поддувало, разжигая мокрые щепки…

Он ругался матом, покупая дрова, клял свою жизнь, нанимая пильщиков, и все равно Миша не верил, что шурин затеял обмен квартиры из-за печек. Не из тех людей была Белла Танненбаум, чтобы менять четыре комнаты на три из-за отопления. Нет, не из тех была Беллочка, кто тратит свою пробивную силу на такие сделки. Истина состояла в том, что она хотела быть человеком, который "сам себе сделал квартиру": не унаследовал, не получил в подарок, а добыл в упорной битве с законом и конкурентами. Иначе Танненбаумы не стали бы продавать, переезжая, мебель и ковры — все, что осталось им от стариков.

Стояла теперь эта прочная, на века, мебель: высокий, точно крепость, с башенками буфет моренного дуба с зеркалом и мраморными полками, диваны с кожаными сиденьями и полками над спинками, дюжина тронных кресел с резными подлокотниками; стояла мебель где-то в Грузии, в доме, таком же старом, прочном и моренном от ветров и дождей, над горами и облаками; стояла, подпирая тяжкими своими створами солидный авторитет хозяев — людей, знающих цену деньгам и вещам. Спасибо им, любителям красивого, освободившим не одну квартиру в Риге от памятников старины, платившим сказочные деньги за покупку и перевозку вещей, сработанных немецкими мастерами в те времена, когда колбасу делали из мяса, кастрюли из красной меди, а мебель из дерева, и если была вещь моренного дуба, так насквозь, без всяких там фанеровок, размокающих от дождя и от квартирной сырости.

Мише было жаль той, старой мебели, купленной отцом Беллы еще перед его свадьбой в 1919 году, но еще больше он тосковал о печке, потому что даже в Риге, обильной мейсенскими, кубовыми печами, та печка отличалась красотой зеленых изразцов и бюргерского тяготения к патриархальной чинности.

Была она большая — от пола до потолка. Внизу помещалась золоченая решетка и камин, а посреди — на уровне лица — находился белый, фарфоровый горельеф: за столом большим, как футбольное поле, сидели распаренные молодцы в чулках и шляпах с перьями и пили пенившееся в кружках с крышками пиво. А на переднем плане, пышная (платье трещит от грудей и того, что спереди и сзади, в деревянных клумпах и белом чепце) хозяйка корчмы с ключами и кожаным кошельком на поясе.

Когда в квартиру провели тэцовскую горячую воду, печка стала ненужной. Многие в таких случаях выбрасывали свои печи на мусор, выигрывая метр площади, многие увозили на дачи и ставили печки там, совершенствуя фольклорный антураж. Миша видел дачи латышей — писателей, артистов, художников — им запрещалось культивировать национальные традиции в театрах и печати, они окружали себя предметами латышского быта на дому, особенно за городом. Дачи строили из бревен, купленных в старых усадьбах, которые мешали колхозам расширяться. Делали в бревенчатых дачах каменные — под корчму — стенки и очаги с вертелами, крыши крыли соломой…

Марькиной печке для такой дачи цены не было; он мог бы поставить ее у себя в Бирини на зависть соседям, но Марик удивил Европу — продал печку своему проректору. Даже Белла была поражена: парень убил двух зайцев разом. Проректор отвалил, не крякнув, 600 целковых, а кроме того, стал неразлучным другом дома. Миша полагал увидеть его красную лысину и теперь, но, войдя в квартиру шурина, убедился, что, кроме Вани, соседа снизу, все были тут евреи.

Квартира была, как все такие кооперативные квартиры в Кенгарагсе, с прихожей, из которой одним взглядом можно охватить все, что есть в парадной — первой — комнате.

Миша увидел тех, кого и ожидал увидеть, и про себя тяжело вздохнул. Он знал этих людей, как самого себя, и надоели ему они, как сам он надоел себе. Он знал, что каждый будет говорить и какими словами — благо они собирались то у того, то у другого, в течение многих лет, и каждый выступал в своем репертуаре. Если что и менялось, так площадь лысин и объемы талий.

В парадной комнате, как следовало ожидать, сидел Марик — на высоком стуле подле телевизора, нарядный, в новом сером костюме и белой нейлоновой рубашке при искристом галстуке, и беседовал с Арнольдом Викторовичем, своим коллегою по кафедре. Арнольд Викторович тоже был при полном параде: в синем костюме с цветастым галстуком и таким же цветастым платочком в кармашке. А слева от Марика ерзал на табуретке Ефим Петрович, по паспорту Хаим Пинхасович, один глаз у него смотрел в Киев, другой — в Москву, при этом Хаим Пинхасович, он же Ефим Петрович, шепелявил, что не вязалось с его работой лектора-антирелигиозцика.

Все трое были маленького роста, все — некогда курчавые, но теперь облысевшие и с брюшками.





У противоположной стены на диване, покрытом ковром, расположилась Роза Израилевна — Белкина тетя со стороны матери. Как всегда, в компаниях, тетя Роза вынула из коричневой, почти портфельной сумки, коробку "Примы", ножницы, спичечный коробок и янтарный мундштук, разрезала сигареты пополам, вставляла в мундштук, выкуривала, не роняя пепел, потом стряхивала золу в коробок и начинала вторую половинку "Примы"; и как всегда, когда они оказывались в одной компании, к тете Розе примостился Дулечка Нахомзон — поэт и бунтарь, без гроша и без курева, но в красном, грубой шерсти свитере до колен и вельветовых брюках, сроду не знавших утюга. Роза и Дулечка курили, а возле них терпеливо отмахивался от дыма Изидор Цаль — международный комментатор рыбацкого радио: нервный, щуплый, с усиками-черточкой, знавший 8 европейских языков и слывший среди знакомых человеком непрактичным и неделовым. И уже в самих дверях в спальню, устроился на пуфике другой газетчик — известный репортер Цаль Изидор — с круглым лицом и острым носом, всегда довольный жизнью и всегда готовый помочь друзьям, притом деньгами!

А возле книжной полки, стоя на ногах, вели беседу Марькин сосед Ваня и адвокат Вия Каган, женщина пышная, с виду мягкая, но очень себе на уме, одетая с завидным постоянством в голубое. Возле них торчал угрюмый, тяжелый чертами лица и фигурой муж Белкиной сестры — инженер Новиков. Имя его Миша так и не запомнил. По документам Новиков значился русским, но стоило посмотреть на его почтенный нос и послушать, как он картавит, чтобы тут же понять, что документы эти куплены, видимо, в войну, когда за хорошее кольцо можно было словчить и не такие бумаги.

Тамара побежала в детскую, Миша повесил пальто, вошел, сказал с порога Марику:

— Сто двадцать лет! Расти большим и умным!

Марик кивнул. У него был важный разговор с Арнольдом о розах, которые сажают весною и они цветут в первое лето. Арнольд сообщил, что у него такие розы уже посажены возле террасы, которую он собирается нынче обнести "шведской изгородью" из красного кирпича.

— Да, шведы умеют создавать уют! — сказал Марик.

— В Швеции очень чисто, никто нигде даже не бросает бумажки! — поспешно заявил Ефим Петрович.

— Что вы хотите! — Арнольд Викторович развел руками. — Германцы! Шведский язык — германской группы языков, та же культура!

— Идиш — наречие северогерманского! — заявил Ефим Петрович.

— С примесью иврит. Но болгарские евреи говорят на диалекте испанского. В Израиле на этом языке выходит газета и работает радио! — сообщил Марик.

Раздражение поднималось в Мише, как прилив в лунную ночь. Вот ведь, что удивительно, — думал он, — эти люди рассказьюают в общем-то известные вещи, зачастую снабжая их чудовищно безграмотными примечаниями, но делают это с таким видом, будто хлебом делятся в голодный год! И со злорадством, стыдным и сладким, он вообразил себе эту троицу через 15 лет: вот они, со вставными челюстями, розовые и умытые, как выставочные поросята, с выпятившимися животиками, сидят на террасе Марькиной дачи, окруженные розами и крыжовником, пьют чай и рассуждают о широком мире, как сверчки за печкой, полагающие, что они знакомы с тем, как шепчутся деревья, как скачут лошади и поет жаворонок.