Страница 13 из 15
Я понимала, что пока это был этюд, но уже начало моего амплуа — женщины войны и послевоенных лет. Вот это и стало главным в моей душе, в моей работе, когда я стала актрисой, — играть Кать, Марий, Полин, Стеш, Дусек…
Под гребешок война уравняла миллионы женских судеб, особенно жестоко она прошлась по тем, кто не познал в те тяжкие годы ни любви, ни материнства, ни крепкого плеча мужа.
До сих пор видятся мне картины, как рыдают молодые казачки, как идут они рядом с конем, на котором уезжает муж или жених на фронт, и не могут отпустить стремени. Я видела, как они получали похоронные, и помню, как никто не вернулся с войны. И эти красавицы в недоедании и вечном труде как-то слишком быстро обветрились, ссутулились и, не успев в зеркала взглянуть, состарились да так и по сей день еще живут. Нашли свое забвение в труде да в заботах. Кто велел мне посвятить им свое творчество? Не знаю. Так получилось. Эту «братву» я знаю до мельчайших подробностей и буду всегда отростком того единственного корня, которым питаются и наши любимые труженицы.
Тапочки и часики
Какая раньше была моя родина большая! Нескончаемая… Я и мама, наша хата с садиком — это нерушимое убежише. Помню, расселись мы у чьей-то калитки на лавочке, а старуха вдруг как завоет: «Все будут в котле кипеть, на сковороде раскаленной стоять голыми пятками, птицы будут глаза выклевывать, за ноги подвесят на два дерева и разорвут на части!» Расставив руки, я побежала стремглав к маме, домой на спасение. Захлебываясь от слез и трясясь, с трудом рассказала о бабкиных угрозах. Помню мамино хохочущее лицо и ее поглаживание по голове.
— Ой, ой, ой, доченька, — успокаивала меня ретивая комсомолка, — да не верь ты всяким глупостям. Это же выдумки, сказки, понимаешь? Дура она, эта бабка, дожила до старости, а ума нету,
И как становилось покойно на душе! Ведь никогда потом не было так покойно и радостно, как тогда, в детстве, где мама, хата и великая крепость — жизнь людей. Потом человек покидает родину, едет куда-то в зовущие дальние дали искать свою птицу счастья. А мама, семья, дом так и остаются дежурным пристанищем: надо будет, придешь и обретешь уверенность, тепло, зарядишься энергией и, спокойный, снова пойдешь на добычу намеченного. А вдруг лихая година? Значит, опять туда, к маме, в хату, к своему месту.
Так думали мы, когда были молоды и наивны. И до какого же ужаса мы сейчас дожили, что нет теперь на земле для тебя убежища. Земной шар — вот территория, по которой ты теперь передвигаешься, и земной шар этот круглый, и так четко он доказывает тебе, что некуда притулиться спиной, ни о какой забор не обопрешься: нет нор, убежища, нет тупиков, закрытых от чужих взоров, — все наружу. И на этом шаре все большущие и малые страны, такие сильные и такие вооруженные люди…
Разум твой вырос, и выросла беззащитность, пространство твоего движения увеличилось, а точки непричастности к житейскому коловороту не стало. Что теперь та хатка, которая, быть может, еще стоит и служит людям, что теперь та малая твоя родина, где можно было укрыться в лихолетье? Ты заложник сильных мира сего. И ты, и твоя хатка, и твое родное житье-бытье — все это пыль, не имеющая ни сердца, ни страха потери близких на последней секунде жизни красивого, яркого гриба…
Так почему же рождаются на свет такие люди, для которых главная цель — владеть земным шаром?! Это же не брелок для ключей. Ну, предположим, нашелся такой «гений», наконец-таки завладел. А перед кем же ему хвастать этим владением? Ведь нету других земель, где позавидовали бы владельцу. Как скучно ему будет жить! И одна-то у него цель — поддерживать свою власть, а дальше что? Снова борьба за власть. Опять свержения, восстания, призывы к справедливости… Так же, как земля не может бороться с засухой, наводнениями, землетрясениями, так же она не может воспротивиться рождению подобных индивидуумов, что, как смерч, возникают, с непобедимой силой преумножают подобных себе и начинают смертоносное наступление на человека нормального, трудящегося, выращивающего хлеб, строящего…
Как-то мы, кинематографисты, в очередной раз отправились в поездку на агитпоезде по всему Уралу. Верхние полки подняты, едем по два человека в купе. И ситчиком, и цветами украсили свое жилище, да и едем выступать в те места, где редко увидишь «живьем» любимых киноактеров, эстрадников, циркачей, певцов. Все хорошо, кругом аншлаги. Ох, если б кто поверил, сколько приглашений домой — поесть пельменей, переночевать! Как же хорошо там, на Урале или в Сибири! Когда заговоришь о местных затруднениях с маслом или колбасой — обида. Во-первых, возражать начинают, во-вторых, не во всех, мол, районах одинаково. А в-третьих, эти великие наши русские улыбки, они, кажется, выше всех рассуждений. В них улавливается скрытое превосходство: а есть ли у вас в Москве такая рыба? А какие у нас овощи, говорят с гордостью, только лентяи не обеспечивают себя! Мы не скрываем, что на наших глазах реформируется деревня, когда-то будем рассказывать своим внукам, как это нелегко — сравнять город с деревней. Да и надо ли это, впрочем, делать…
Едем мы в поезде искусств, радуем всех, а быт тоже берет свое. Администрация хлопочет, чтоб на остановках можно было баньку истопить дня нас. Звонят специально по телефону. Мы выступаем, а сами переговариваемся: сейчас закончим — и в баньку!.. И местным жителям забава — артистов выкупать.
А делаю я подход такой длинный, чтобы рассказать одну историю. Останавливаемся как-то ночью на разъезде: снующие поезда, какие-то погрузки — словом, деловая точка. Где помыться? Но тут человек, перепрыгивая через рельсы, уже спешит к нам.
— Как в тупик станет, так женщины за мной, а мужчины вот с ним, — и показал на мужчину в соломенной шляпе.
Стали в тупик на ночевку, бельишко собрали, мыло там, мочалки — и за дяденькой. Идем, перешагиваем через рельсы, пропускаем товарняки, а он нам на ходу поясняет:
— Здесь баня только для хлебопекарни. И не парилка, а так, скороходное мытье.
Ладно. Какая разница? Баню я люблю, но это долго. Вошла первая в предбанник — сенцы маленькие, а остальные наши остались на траве стоять — смотреть на небо да комаров шлепать. В это время в бане мылись женщины, заступающие на работу — печь хлеб. Сижу одна и вижу десятка три стоящих тапочек, слышу женский визг и стук шаек. Боже мой, как много женщин на Руси с маленькой ножкой, думала, разглядывая тапочки. Как по-разному истоптаны они, с какими разными характерами владелицы этих тапочек, сброшенных легко и как-то по-хозяйски. Разглядывая эту брошенную как-то играючи обувь, я вспомнила гору тапочек и туфелек в немецком концлагере — их не стали уничтожать, оставили как музейные экспонаты. За что? За что тем, погибшим, такая участь?
Играя наших, советских, спасительниц, я теперь жалею о том, что не дано было мне соединить две эпохи — войну и мир — в одну. Но я хотела бы сыграть что-нибудь такое, что говорило бы о моем знании России, ее сущности, нашего народа, хотела бы внести хоть маленький вклад в борьбу с насилием. Но возраст уже не тот. Думаю, что сделают это нынешние двадцатилетние актрисы, молодые режиссеры. Надо снимать еще фильмы и о том, какие же мы на самом деле: одичавшие и культурные, не способные к агрессии и насильники, как мы любим детей и дома наши, природу и мирную работу. Почему же до сих пор нас уверяют на все лады, что как солнце всходит и заходит, так и, оказывается, среди американцев есть тоже хорошие люди? Как же это некрасиво! Признайте же наконец, что простой народ везде одинаков. Различны только люди, рвущиеся к власти, которые, получив ее, вершат мировые дела.
…Немцы ушли — и жизнь потопила моментально, как камень в нефти, пережитое. Люди приступили к освоению следующей жизненной программы, то есть без немцев, с потерями, но по-прежнему, по-нашему, со своими.
Пахать! Сеять! Нагоняй давать за невыход на работу. Замуж выходить, жениться, на собрания ходить, отчеты писать — всё как прежде.