Страница 112 из 118
Выстрелов не было.
Вместо этого в десятом часу вечера дверь из кабинета наконец распахнулась и вылетел красный, вспотевший Принцев. Он шатался от усталости и смотрел на все потускневшими глазами.
Глыбович, наоборот, был свеж, как всегда; он вышел корректный, застегнутый на все пуговицы, от чаю отказался, поцеловал хозяйке дома руку, простился с хозяином и, шепнув что-то на ходу гувернантке, исчез.
— Что это у вас за разговоры с Глыбовичем были? — с наружным спокойствием спросила госпожа Принцева, наливая мужу чаю.
— Негодяй он, твой Глыбович, — сурово сказал муж.
Жена вспыхнула.
— Во-первых, что это за «твой», а во-вторых, я прошу с моими знакомыми быть вежливее!
— Знакомый! Хороший знакомый!..
— Я с вами не совсем согласна, — сказала гувернантка, неожиданно вступая в разговор. Господин Глыбович очень милый человек…
— Да-с? Почему же это вы им так очарованы, позвольте осведомиться?
— Он с такой любовью отнесся к моей матушке, которой даже и не знает… Так сочувствовал. Посоветовал мне даже застраховаться, чтобы она не осталась без куска хлеба в случае, если я…
Господин Принцев поднял голову.
— Как?! Он и вас застраховал?!
— Как это так — «и вас»?
— Потому, что он меня тоже сейчас застраховал. Целый час я от него отбивался, но разве от этого чувствительного репейника отделаешься? О детях, о жене такое развел мне, что я чуть не заплакал. Что поделаешь — застраховался. Вообще, знаете, эти агенты по страхованию жизни — такой ужас!
Замечательный человек
Однажды я зашел в маленькую, полутемную типографию с целью заказать себе визитные карточки. В конторе типографии находилось двое людей: конторщик и полный, рыжий господин с серьезным, озабоченным лицом.
— Меньше ста штук нельзя, — монотонно говорил конторщик. — Меньше ста штук нельзя. Нельзя меньше ста штук.
— Разве не все равно: сто или шесть штук? Куда мне сто? Мне и шести штук много.
— Шесть штук будут стоить то же, что и сто. Что же за расчет вам? Что же за расчет?.. Вам-то — какой расчет? — спрашивал печально и лениво конторщик.
— Ну ладно! Печатайте сто, только так: пятьдесят штук одного сорта и пятьдесят штук — другого.
— На разной бумаге?
— Нет — я говорю, разного сорта. На одних напечатайте так: «Светлейший князь Иван Иванович Голенищев-Кутузов», а на других просто: «граф Петр Петрович Шувалов». Ну там коронки разные поставьте, вензеля — как полагается.
Я с любопытством смотрел на этого представителя знаменитейшей дворянской русской фамилии и только немного недоумевал в душе: какая же из двух фамилий принадлежала озабоченному господину?
— Будьте добры напечатать мне сотню визитных карточек, — сказал я, приближаясь к конторщику, — моя фамилия — Александр Семенович Пустынский.
Незнакомый господин издал легкий звук, похожий на радостное икание.
— Пустынский?! Вы и есть знаменитый писатель Пустынский?
— Ну уж и знаменитый!.. — сконфузился я. — Так просто… пишу себе.
— Нет, нет! — захлопотал озабоченный господин. — Не оправдывайтесь! Вы — знаменитый писатель. Очень рад познакомиться!
— Вы меня смущаете, — улыбнулся я, пожимая его руку. — А как ваша фамилия: князь Голенищев-Кутузов или граф Шувалов?
— Перетыкин Иван моя фамилия — вот как! Не слышали? У меня еще деда повесили за участие в великой французской революции.
— Вы — Перетыкин?! А зачем же вы такие карточки заказывали?
Мне показалось, что он немного смутился.
— А?.. Это так… Маленькое пари… Шутка… Можно вас проводить? Нам, кажется, по пути?..
Мы вышли из типографии и зашагали по безлюдной улице.
— Пойдем налево, — сказал Перетыкин. — Там народу больше.
Мы свернули на шумный проспект. Навстречу нам шли два господина. Мой новый знакомый схватил меня под руку и почти прокричал на ухо:
— От Леонида Андреева писем давно не получали?
— Я? Почему бы мне получать от него письма? Мы даже не знакомы.
Мы молча зашагали дальше. Навстречу нам показались две дамы.
— Отчего не видел вас во вторник у Лины Кавальери? Она ждала, ждала вас!..
Проходившие дамы, заинтересованные, замедлили шаги и даже повернули в нашу сторону головы. Одна что-то шепнула другой.
— Зачем вы это спрашиваете? — удивился я. — Никогда моя нога не была в ее доме. Может быть, она ждала кого-нибудь другого?..
— Может быть, может быть, — устало, равнодушно пробормотал Перетыкин, но, завидев впереди какого-то знакомого, оживился и громким голосом дружелюбно закричал: — Заходите ко мне когда угодно, Пустынский! Для знаменитого писателя Пустынского у его приятеля Перетыкина всегда найдется место и прибор за столом!
Я стал понимать вздорную, суетную натуру Перетыкина. Перетыкин начинал действовать мне на нервы.
Я промолчал, но он не унимался. Когда мимо нас проходил какой-то генерал с седыми подусниками и красными отворотами пальто, мой новый знакомый приветственно махнул ему рукой и крикнул:
— Здравствуй, Володя! Как поживаешь? Совсем забыл меня, лукавый царедворец!..
Генерал изумленно посмотрел на нас и медленно скрылся за углом.
— Знакомый! — объяснил Перетыкин. — Зайдем ко мне. У меня есть к вам большая просьба, которую я могу сказать только дома.
— Хорошо. Пожалуй, зайдем. Только — ненадолго, — согласился я с большой неохотой.
Он жил в двух комнатах, обставленных нелепо и странно. Одна из них вся была увешана какими-то картинами и фотографическими портретами с автографами.
— Вот мой музей, — сказал Перетыкин, подмигнув на стену. — Все лучшие люди страны дарили меня своим вниманием!..
Действительно, большинство портретов, с наиболее лестными автографами, принадлежало известным, популярным именам.
На портрете Чехова было в углу приписано:
«Человеку, который для меня дороже всех на свете — Ивану Перетыкину, на добрую обо мне, многим ему обязанному, память».
Лина Кавальери написала Перетыкину более легкомысленно:
«Моему amico Джиованни на память о том вакхическом вечере и ночи, о которых буду помнить всю жизнь. Браво, Ваня!»
Немного удивили меня теплые, задушевные автографы на портретах Гоголя и Белинского и привела в решительное недоумение авторская надпись на портрете, изображавшем автора ее в гробу, со сложенными на груди руками.
— Садитесь, — сказал Перетыкин.
Постарался он посадить меня так, чтобы мне в глаза бросилось блюдо с разнообразными визитными карточками, на которых замелькали знакомые имена: Ф. И. Шаляпин, Лев Толстой, Леонид Андреев…
Даже, откуда-то снизу, выглянула скромная карточка с таким текстом:
«Густав Флобер — французский литератор».
Я улыбнулся про себя, вспомнив о «графе Шувалове» и «Светлейшем князе Голенищеве-Кутузове», и спросил:
— Какое же у вас ко мне есть дело?
Он взял с этажерки одну из моих книг и подсунул ее мне:
— Напишите что-нибудь. Такое, знаете: потрогательнее.
— Да зачем вам? Ведь мы с вами еле знакомы — что же я могу написать? Ну, написать вам: «На добрую память»?
Он задумчиво поджал губы.
— Суховато… Вы такое что-нибудь… потеплее.
Я пожал плечами, взял перо и написал на книге:
«Лучшему моему другу и вдохновителю, одному из первых людей, с гениальным проникновением открывших меня, — милому Ване Перетыкину. Пусть он вечно, вечно помнит своего Сашу!»
Он прочел надпись и удовлетворенно потрепал меня по плечу. Потом сел около меня. Я молчал, наблюдая за его ухищрениями, которые видел насквозь. Ухищрения эти состояли в том, что Перетыкин вытягивал левую руку с бриллиантовым кольцом на пальце, обмахивался ею, будто бы изнемогая от жары, клал ее на мое колено, но все это было напрасно.
Я упорно не замечал кольца.
Тогда он сказал, как будто бы думая о чем-то постороннем:
— Плохие времена мы переживаем… Вера в народе стала падать…