Страница 103 из 103
– Я очень благодарен случаю, позволившему мне еще раз повидать вас, Криста, – сказал он едва слышно. – Благодарю вас за все.
Криста смущенно смотрела на него, не находя слов, таким изменившимся показалось ей его серое лицо.
– Возвращайтесь к нам здоровым, – сказала она и улыбнулась.
Фабиан покачал головой. Он подошел к Кристе.
– Будьте счастливы, – сказал он тихо и еще раз пожал ей руку. – Прощайте, Криста. Мы больше не увидимся.
И быстро направился к двери.
XII
Фабиан торопливо подошел к автомобилю. Что-то, словно радость, трепетало в нем. Он помирился с Вольфгангом, он пережил чудесную минуту свидания с Кристой.
Но когда машина стала приближаться к городу, его охватила тревога. Он навсегда расстался с людьми, которых любил настоящей любовью, он никогда больше не встретится с ними. Боль сжала ему сердце. Те оба жили в особом мире, навеки для него закрытом, в мире, куда он мог бы проникнуть только как вор. Горе пригибало его к земле.
Он велел шоферу остановиться и, вконец истерзанный, вышел из автомобиля. Остаться в нем еще хотя бы минуту он был не в состоянии.
Вокруг него возвышались белые, как известь, развалины, громоздились засыпанные снегом обломки. Среди призрачных фронтонов висел блестящий осколок лупы. Кругом не было ни души, не слышно было человеческих голосов.
Случай привел его в заснеженное ущелье – на бывшую Капуцинергассе. «Капуцинергассе! Вот! – испуганно подумал он. – Ты же сам приказал снести ее и оставил без крова сотни людей. Зачем? Для какой цели? Что за безумие овладело тобою? Бессмысленное, непостижимое безумие!»
Город-сад Эшлоэ, где должны были найти убежище капуцины! Помнишь ты это! Безумие! Безумие! Безумие!
Разве не говорил ему Вольфганг о потемкинских деревнях? Развалины, одни только развалины оставили они на своем пути.
Фабиан хотел было горько рассмеяться, но его испугала леденящая тишина вокруг. Он торопливо зашагал к своему Бюро реконструкции, где ютился в последнее время.
Слева, там, где сиял осколок луны, лежали под снегом остатки сотен тысяч кирпичей, убившие его младшего сына Робби. Гарри в плену, в Сталинграде, где-то там, в далеком мире, если он вообще жив; а может быть, он побирается, посиневший от холода, и клянчит корку хлеба где-нибудь в трущобе, и собаки кидаются на него, рвут лохмотья на его теле. Как жестоко караешь ты, о господи!
Вдруг Фабиан застыл в ужасе. Люди? Ведь это люди! По улице пробирались двое пьяных, на костылях, одноногие, бывшие солдаты прославленной армии. Они с шумом пытались подняться на кучу щебня, и оба с бранью и проклятиями упали среди обломков. «К черту! К черту! – зарычал один из них и с трудом поднялся. – К черту, говорю я». И он снова, смеясь, повалился на землю.
Гарри? Быть может, в эту минуту и он бродит по кучам щебня, такой же несчастный, жалкий калека. Обливаясь потом, Фабиан, как завороженный, стоял среди обледенелых развалин.
После бесконечного шатания по городу, смертельно усталый, он, наконец, добрался до дому. В комнате было холодно. В пальто с высоко поднятым воротником он присел на маленький диванчик, стоявший в конторе. По лицу его все еще струился пот, казалось, заиндевевший на лбу. Взглянув мимоходом в зеркало, Фабиан провел рукой по лицу. Оно было бледное, серое, ему самому неприятное.
Он так и остался сидеть в пальто, закурил окурок сигары, который нашел в пепельнице, и уставился в одну точку пустыми глазами, глазами призрака. Печаль, мука, позор, стыд, отвращение – вот все, что осталось в его душе. Его поезд давно ушел и мчится на восток. Все дальше, дальше на восток.
Ну, а он не поехал. Теперь это уже бессмысленно. К чему? К чему?
Какое счастье, что Вольфганг произнес это решающее слово – «романтический жест»! Вероятно, он не придал ему большого значения. Не скажи он этого слова – Фабиан хорошо знал себя, – он снова поддался бы лжи. Кто знает? «И ты думаешь, что все то зло, которое вы принесли в мир, может быть искуплено «романтическим жестом»?»
Разве он не сказал этого?
«Твои слова выжжены в моей груди, Вольфганг, любимый брат. Ты заглянул в мое сердце. Давай же поговорим откровенно. Погрязнуть во лжи ужасно, я больше не в состоянии этого выносить, я не хочу больше обманывать себя!
Ты знаешь мое сердце, Вольфганг. Да, я люблю щеголять в мундире капитана, с орденами на груди. Да, ты прав. Я люблю командовать батареей и выкрикивать приказы. Люблю страх и трепет, который охватывает людей, когда смерть, тысяча смертей носится в воздухе. Люблю, как ни безумно это звучит. Можешь ли ты это понять? Разве не прекрасно, когда командир избирает тебя среди целого полка и прикрепляет к твоей груди орден? Я любил это. Суди меня, но мне была дорога мысль о великой Германии, я любил этот мираж, не сердись.
Ты называешь это «романтическим жестом». Да, ты прав, как всегда. Теперь, когда я потерял все, чем обладал в этой жизни, когда судьба вконец растоптала меня, теперь я тебя понимаю.
Я не уехал, видишь, я еще здесь. И знаешь, почему? Я не хочу больше лжи. Ни лжи, ни крови!
Ты говорил также об искуплении, Вольфганг? Об искуплении? Да, Вольфганг, давай поговорим об искуплении».
…В восемь утра, когда женщина, приготовлявшая ему завтрак, вошла в дом, она, к своему ужасу, услыхала, как из конторы раздался глухой звук выстрела. Фабиан сидел в углу дивана, в расстегнутом пальто, с запрокинутой головой. Казалось, он внезапно уснул от глубокой усталости. Револьвер, выпавший из его восковой руки, лежал рядом с ним на диване.
1948