Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 35

Оттого-то я и замерзал в первую зиму проживания в этом доме. В следующую зиму во двор дома упала небольшая бомба и выбила все стекла в окнах, обращенных в ту сторону. Нас в это время дома не было. Мы были в деревне, и, когда вернулись, отец, увидев усыпанный осколками стекла паркетный пол и разбитые вазы на охромевших столах, крепко выругался. Мать утешила его, сказав, что могло быть хуже. Отец возразил, что его бесит, когда люди приучают себя так относиться к несчастьям и неудачам, — это неестественно. Он приехал в отпуск, а теперь ему придется заделывать разбитые окна фанерой и чинить столы. Брюзжа, он проделал все это и отбыл на фронт.

Когда мы всей семьей: мать, сестра Ханна, младший брат Андрей и я — вернулись после войны с Севера, те же куски фанеры по-прежнему закрывали окна со стороны двора. Уцелели только окна, выходящие на улицу. Я часто сидел у одного из них и, приплющившись носом к стеклу, глядел через названную в честь маршала улицу, смотрел на уличное движение и дома на другой стороне. Они были такие же, как наш дом, только их фасады были повернуты боком к маршалу. Во время войны в некоторых из них проживали работники немецкого посольства с семьями. Как-то вечером, вскоре после нашего возвращения, мать сказала:

— Иди посмотри, как уезжают немцы, — и подсадила меня на подоконник. Голос у нее был спокойный

Я встал на подоконнике, обхватив мать за шею, ощущая запах ее русых волос. На той стороне улицы, наискосок от нашего окна, перед домом немцев стояли три грузовика, в которые грузили мебель и ящики. Вокруг автомобилей суетились мужчины и несколько женщин. Одни, с ношей в руках, ожидали, когда придет их черед поставить ее на платформу автомобиля, другие принимали. Некоторые лишь приходили и уходили и, казалось, только мешали другим. Два финских полицейских в мундирах стояли поодаль, наблюдая за происходящим. Один из них, гигантского роста, заложив руки за спину, раскачивался с пяток на носки. Немец в долгополой желтой поплиновой куртке что-то спросил у гиганта. Тот тяжело тряхнул головой. Немец удалился.

— Мама, у них есть дети? — спросил я.

— Они отослали детей, заблаговременно…

— Куда?

— В Германию.

— Я тоже хочу в Германию, — с завистью сказал я.

— Могли бы они отослать и тебя, притом совершенно бесплатно, но сейчас уже не могут, — тихо сказала мать.

— Почему не могут? Сами-то уезжают.

— Не могут, — повторила мать, крепко прижимая меня к себе. — Я бы тебя не отдала. Ну, хватит, слезай, нагляделся.

— Дай я еще немножко постою, — попросил я

— Что тебе здесь делать? — удивилась мать.

— Погляжу немножко. Почему они должны уезжать?

— Видишь ли, эти немцы… работали у нас, а теперь должны уехать домой… Они… Германия проиграла войну, и им надо уехать… Давно пора.

— Их что, выгоняет полиция? — с надеждой спросил я.

— Это не ее забота. Они и так уедут. Уедут немедля. И когда они уедут, в их дом вселятся русские, так мне говорили.

— Русские плохие?

— Нет, не плохие.



— Хорошие?

— Они такие же, как мы.

— Ну, мы-то хорошие.

— Русские такие же, как… все другие народы… как финны.

— Или как немцы?

— Ну да, — согласилась мать. — У всех народов есть хорошие и плохие. И в каждом человеке есть добро и зло.

— В дом въедут хорошие или плохие русские? спросил я.

— Святая Дева Мария!

— Кто-кто? — удивился я, но мать не смогла объяснить.

— У русских есть дети? — задал я следующий вопрос.

— Отчего бы не быть, — ответила мать.

— А мне можно будет с ними играть?

— Конечно, — ответила мать.

И русские пришли и заполнили дом на той стороне улицы. Так получился дом русских. Все они были сотрудниками советского посольства.

У них были дети, только не могу припомнить, что бы я когда-либо играл с этими детьми. Скорее всего, причиной тому было то, что они жили на той стороне улицы. Улица была широкая и оживленная, и дети разных сторон между собой не общались. Но я часто сидел на подоконнике, глядя на русских детей. Они играли группами в саду перед домом, там были песочница и двое качелей. Зимой на них было больше одежды, чем на финских детях; головы закутаны шарфами и платками, так что виднелись лишь носы и глаза. Вместе с детьми во дворе всегда находились несколько дородных краснощеких женщин с завязанными узлом черными волосами. Они часто смеялись и говорили с детьми по-русски мягкими щебечущими голосами. Я слышал это, когда проходил мимо. Женщины оборачивались посмотреть на меня и улыбались. Мне казалось, что они улыбаются приветливо. Не помню, говорили ли они мне что-нибудь, но задним числом мне воображалось, что они заговаривали-таки со мной по-русски. Я как-то гордился этим, хотя вместе с тем и досадовал. Мне хотелось быть таким же, как финские мальчишки с льняными волосами на заднем дворе, и величайшей загадкой в этом возрасте для меня было то, что я не такой, как они: у меня волосы были черные и курчавые. Если русские женщины принимали меня за русского мальчишку, то это опять-таки говорило о моей особливости. С другой стороны, я вовсе не уверен, говорили ли они мне что-нибудь.

Я выучил несколько слов по-русски у Слушайте и умел произнести как бы между прочим: «Иди есть пшенную кашу». Слушайте опекала меня в конце войны, когда отец где-то пропадал, а мать уходила на работу. Это была крупно сложенная русская женщина, когда мне или ей самой грозила какая-нибудь опасность, она крепко прижимала меня к своей пышной груди. Вообще же она не в шутку старалась утопить меня в сметане с ватрушками. Настоящее ее имя было Елена, но я слушал московское радио, и там всегда после маршей резкий мужской или женский голос приказывал: «Слушайте! Слушайте! Слушайте!» Вот я и окрестил Елену именем Слушайте.

Слушайте и ее муж были эмигрантами-коммунистами — обстоятельство, доставлявшее Государственной полиции немалую головную боль, поскольку там, по привычке мыслить прямолинейно, полагали, что русские эмигранты не могут быть коммунистами. А потому Слушайте и ее муж не иначе как шпионы…

В конце войны финская полиция впала в истерику и мужа Слушайте интернировали, а саму ее допрашивали по крайней мере раз в неделю и чуть ли не каждый день изводили разговорами по телефону. Помню еще, как она, срываясь на плач, на ломаном финском излагала в трубку невротику-полицейскому, чем она занималась последние несколько дней. Я сидел под столом, забаррикадировавшись четырьмя стульями. Длинный черенок щетки для натирания полов торчал между ними, нацеленный на рыдавшую в телефонную трубку Слушайте. В следующий раз, когда телефон опять зазвонил, я подскочил к нему, чтобы ответить, а затем побежал в кухню сказать Слушайте, что полиция опять требует ее. Бедная женщина ударилась в слезы, однако в трубке была не полиция, а некий коммерсант по имени Шаблон, у которого я как-то раз побывал вместе с отцом. Он внушал мне глубокое омерзение, потому что похлопал меня по щеке своей жирной рукой и рука откровенно пахла какашками. Шаблон спрашивал мать, однако Слушайте успела изложить ему все события дня, прежде чем недоразумение разрешилось. Слушайте страшно рассердилась на меня и целую неделю не готовила мне ватрушек, но, честно говоря, такое наказание меня не слишком огорчило. Слушайте и научила меня произносить по-русски: «Иди есть пшенную кашу».

Так восьми лет от роду я прошел по двору дома русских и произнес эту фразу светловолосому мальчику, который был года на два младше меня. Он последовал за мной через улицу, волоча за собой неуклюжий самокат, и мы пришли во двор нашего дома. Там я гордо представил нового товарища курносым завсегдатаям двора. Они спросили, как его зовут, однако я не мог спросить его и, недолго думая, окрестил его Алексеем. Он был смущен, краснел, и, когда мы чуть ли не силой завладели его самокатом и стали по очереди кататься и все как один неодобрительно отзываться о нем, он догадался по нашим интонациям и выражению лиц, и его челюсть тихо задрожала. Я чувствовал за собой вину, но, прежде чем мальчик расплакался, с той стороны улицы вихрем прилетела его мать, маленькая смуглая женщина с пушком над верхней губой, сгребла в охапку Алексея вместе с самокатом и разразилась ругательствами по-русски, больше по адресу Алексея, чем по нашему, надо полагать, потому, что он без спросу перешел через улицу. После этого мы никогда больше Алексея не видели.