Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 114

Слушая доносившееся издалека издевательство Арнольдуса над оперой, Губертус поджал ноги и поплыл, как несомый морем буек. Желтая этикетка на шее плыла по бирюзовой жидкости на буксире у студенистого цилиндра из плоти. В центре бассейна Губертус Уолден чувствовал себя Первичным Яйцом, одинокой Яйцеклеткой в высший момент оплодотворения. Глубина везде была одинаковая: вода доходила ему чуть выше живота. Дедуля Поль никак не хотел, чтоб они захлебнулись, нет, нет. Он прищурил глаза, маленькие камушки в оправе из жира, и колеблющийся свет воды превратился в белые полосы. Чудесно жить в роскоши, принимать ласку волн в этом огромном пруду, нагретом как раз до нужной температуры. Интересно, когда свет бра попадет прямо на платиновые волосы, на потолке появятся отблески?

Его брат мучил в ванной новую арию. Слушая его голос, Губертус подумал, что Арнольдус – существо гнусное, извращенное, трусливое и порочное. Он глубоко ненавидел его, но не мог без него жить. Брат был для него как собственные кишки: чем-то внутренним, неизбежным, отвратительным. В младших классах Арно творил все пакости, а наказывали обоих. «Один бьет тарелку, оба за это платят», – так, сверкая глазами, говорила фрейлейн Линц. И так было всю жизнь: с папой, с судьями, с полицией. Это жирное, дряблое, болезненное существо, фальшивящее сейчас в ванной (всегда тихонько и незаметно), – это оно повело Губертуса дурной дорожкой. Разве не Арнольдус задумал план поразвлечься с Хельгой Бланхард и ее сыном?

– A quell'amor… quell'amor ch'è palpito…

Он помнил все кусками, словно в золотистом тумане, чуть ли не как заветную конфетку: расширенные от ужаса глаза матери, хммм, ранящие барабанную перепонку вопли, судорожно сведенные маленькие ручки…

– …Dell'universo… Dell'universointero…

Удары по хрупкой плоти, хммм, рты открываются идеальными кругами, бессильные окружности…

– …Misterioso, misterioso altera…

Сначала казалось, что они опять попали. Этот художник-аматор рядом с домом Хельги Бланхард их видел. Но защита молодого адвоката с перхотью в волосах была просто неподражаемой. То, что наверняка должно было стать концом их жизни, на самом деле стало чудесным началом. Змея, кусающая собственный хвост. Идеальный круг. Как прекрасна гармония круга, особенно когда он неподвижен, когда он мертв или парализован и по нему можно просто провести пальцем. И какой великий человек Бруно ван Тисх. Благодаря ему они вели ту жизнь, к которой стремились, и им была обещана немалая часть бессмертия. Быть картиной просто замечательно.

Он обернулся, покачиваясь в теплом бархате.

И в этот момент заметил, что картина Жильи сдвинулась с места.

– …Croce е delizia… delizia al cooor…

Капли воды залили ему глаза, наделив его близорукостью. Он потер веки. Снова взглянул.

– Croce, croce е delizia, сгосе е delizia… delizia al cooooor…

Картина, гибкая тень в черной маске, силуэт фехтовальщика в трауре, медленно шла к стойке бара. Шагала она настолько естественно, что Губертус сначала подумал, что она просто хотела чего-нибудь выпить. «Но он же не может! – осенило его. – Сейчас он – произведение искусства! Он не может двигаться!»

– Ты что делаешь? – окликнул он и настолько повысил голос, что в конце пустил петуха.





Картина Джанфранко Жильи не ответила, обошла стойку бара, присела и что-то достала. Кейс. Снова обошла стойку, стала к Губертусу спиной и отщелкнула металлические застежки; в огромной и практически безмолвной («а, аааа, а-а-а-ааааааааа», – дрожал далекий голос Арно) гостиной щелчки прозвучали как выстрелы.

Губерт хотел было позвать брата, но не решился. От любопытства он ни слова не говорил. Перенес свое необъятное тело к кривому бортику бассейна. Жильи орудовал с чем-то на столе. Что это? Несомненно, что-то, что он достал из кейса. Теперь он отложил эту вещь в сторону и взял что-то другое. Он делал все так аккуратно, так осторожно, так четко, что Губертус на мгновение подумал о нем с одобрением. Ничто не доставляло ему столько удовольствия, как мягкая нежность форм: танцовщик, ребенок, пытка.

Он решил, что это, наверное, какая-то доработка Жильи. Может, художник решил превратить картину в неинтерактивный перфоманс. Это явно должно было быть искусством. В мире искусства все дозволено и все значения переменны. Вещи становятся искусством просто так, потому что так решает художник, а публика с ним соглашается. Губертус припомнил картину Донны Мельтцер «Часы», которая была привязана к стене и крутилась в ритме часов на бархатном фоне, но художница решила, что каждый день они будут опаздывать на десять минут и через две недели полностью остановятся. Картины не всегда делают одно и то же. Некоторые развиваются, следуя задуманному автором плану. А эта? Она изменилась. Наверняка новые инструкции. Чтобы символизировать что? Механизированное общество (и поэтому она достает странные предметы)? Воплощение власти (пистолет)? Прессу (портативный диктофон и миниатюрная видеокамера)? Жестокость (набор колющих инструментов)? Наверное, все понемногу. То, что задумал Жильи. В конце концов, он художник, он единственный может…

Тут вдруг он вспомнил, что Джанфранко Жильи умер больше двух лет назад.

Передозировка героина – сказали ему в гостинице, когда показывали картину.

– …deliziaaa aaaal coooooooor… а-а-а-a-aaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa…

Он застыл: руки на мраморном бортике бассейна, тело наполовину в воде. По голове и туловищу сбегали мурашки капель. Он походил на тающую гору воска. Возможно ли, чтобы картина что-то меняла в себе после смерти своего создателя? А если да, то чем следует считать результат: посмертной работой или фальсификацией? Интересные вопросы.

Внезапно действия фигуры Жильи перестали занимать Губертуса («черт c ним, пусть делает, что хочет»), и он испытал жуткий наплыв счастья. Это ощущение передалось по трем триллионам молекул телесного жира и произвело в его мозгу бурю, подобную мощному оргазму. Он испытал экстаз от счастья быть частью этого сложного мира, этого существования, которое лишь изредка (в лучшем случае) можно было как-то объяснить или описать словами, тайного и неисчерпаемого золотого источника, избранного круга, к которому принадлежали все они – картина Жильи, ван Тисх, Фонд, они сами и еще несколько избранных (ладно, печальную фигуру Жильи можно вычеркнуть, ей нужно обновляться, чтобы не утратить свежесть), этой волшебной жизни, в которой можно было наслаждаться фантазиями и питать фантазии других. В этом мире даже такая запредельная толщина была преимуществом. Если ты чудовищен, как монстр, понял Губертус, ты выходишь за рамки повседневной реальности и превращаешься в символ, в дело искусства, архетипа, философии и осмысления, теорий и дискуссий. Мир, будь благословен. Будь благословен, мир. Благословенны твоя власть и твои возможности. Благословенны и все твои тайны.

Картина Жильи, казалось, наконец завершила приготовления, в чем бы они ни заключались. Сохраняя абсолютное спокойствие, она обернулась и направилась в другое место, другой неизменный пункт назначения, начертанный мертвым художником. Губертус выжидательно смотрел на нее. «Куда? О, куда направляются твои гармоничные шаги сейчас, о божественное сияющее создание?» – думал Губертус Уолден.

Его так заполнила планетная гармония, что он не сразу понял, что картина направлялась к нему.

Когда Арнольдус был маленьким, на него нападал тигр.

Точный, неумолимый, мощный, смертоносный. Черный тигр с пламенеющим взглядом, рожденный в его снах. Его кошмар, ужас всего детства. Он кричал и будил Губертуса, и всегда нападение кошки неизбежно кончалось тем, что ремень отца выписывал узоры, то и дело опускаясь на его голую попу. («Я не хотел кричать, папа, пожалуйста, честное слово, поверь, оно само».) Отца выводили из себя только крики. «Делайте что хотите, только не кричите», – всегда приказывал он, это была его вечная навязчивая идея.

В отличие от брата Арнольдус не считал себя удовлетворенным. Он полагал, что жизнь – магазин, ежедневно переходящий в руки нового хозяина, и переплаченные деньги тебе никогда не возвращают. Да, сейчас они ужасно богаты. Их считают произведением искусства неизмеримой ценности. Господин Робертсон, который может в конце концов превратиться в их нового папу, их обожает: Арно знал, что Робертсону никогда не пришло бы в голову выпороть его ремнем за крики среди ночи, когда его лицо заливает горькая слюна ужаснейшего кошмара. Теперь их любили, уважали, ими восхищались, как великими картинами. Но разве эта новая жизнь может подарить им счастливое детство, которого у них не было? Может ли иметь обратное действие это поклонение, которым они пользовались во всем мире? Сможет оно каким-то чудом превратить плохие воспоминания в хорошие? Нет, оно не изменило даже их привычки. Став взрослым, Арнольдус никогда не кричал. Тигр умер, папа тоже, но жизнь никогда ничего не возвращает.