Страница 21 из 25
Еще год, ну, два от силы, и Шурочка сюда переедет! Слабая хрупкая женщина будет здесь жить, растить своего единственного сына и — помаленьку сходить с ума, ибо выскочить замуж в ближайшее время ей абсолютно не светит. Даже на горизонте — пусто и ничегошеньки!
— Помешалась бабонька на вилле своей! — вот что говорят о ней мужики в Иерусалиме.
А она им в ответ:
— Ну, и хрен с вами, со всеми там мужиками!
Выходит Шурочка из машины, оставив ключи зажигания, не запирает дверей, не поднимает стекол: кого ей бояться?
Великим библейским покоем объяты холмы Иудеи, долина земли Биньямина. Каменистые внизу поля, сожженные безжалостным солнцем. А здесь, кругом — все разворочено, скалы и камни расколоты…
«И будет, когда вернетесь: изроете горы и перемелете скалы!» — вспоминаются ей слова пророка, а сердце поет и ликует.
Обходит Шурочка свой маленький «танк»: прокола вроде бы нет! И бьет для верности по протекторам носком маленькой туфельки.
«Г-споди, выбраться бы назад подобным макаром! Сделай и это чудо!».
А вот и вилла ее — вся в лесах, остов еще бетонный, еще не обложена камнем. Но камень давно готов, завезен — на все три этажа, свален рядом огромной кучей.
Шурочка ступает по ветхим мосткам и думает восхищенно: «С одним лишь посохом пересек я сей Иордан, и вот — сокровища у меня, стада и сокровища… Не диво ли, Шурка: с одним чемоданом стареньких шмоток приехала из Москвы, и вот — вилла! Шурка Олендер лепит себе трехэтажную виллу! На какие деньги, на какие шиши — понятия не имею!».
Со стороны Кадмоны, где Шурочка живет во временном лагере, откуда-то из далекой деревни доносится пение муэдзина — высокий жалобный плач одинокого человека в пустыне. Это плачут ее враги, это голос враждебного окружения, пятикратное на день напоминание о проблеме, о страхе, ставшими частью ее души, ее быта. Это правила в суровой, беспощадной игре, это плата, и ничего не поделаешь: Шурочка заселяет родину, землю предков, вторгшись клином в селения Ишмаэля.
«О чем, интересно, он молится, враг-священник, на минарете деревенской мечети? Двоюродные, в принципе, братья, одному Б-гу ведь молимся? О чем он так жалобно просит? Обо мне, разумеется, о моем доме, о Тушие — чтобы все мы исчезли, провалились бы к черту… Много молится, конечно, о моем народе, обо всем государстве! Чтобы — туда же, в преисподнюю, ибо воткнулись мы им, как кость в глотку, как нож в душу. Вот о чем плачет он там, а Б-г его слушает. Б-г его слушает, но не внемлет…».
Мысли Шурочкины устремлены в будущее — во времена Мессии, когда все, наконец, устроится, утвердится, лет, скажем, через сто. «„Заселится вся страна, и сомкнется Иерусалим с Дамаском“, — так ведь пророки нам обещали! И станут снимать фильмы про подвиги первопроходцев, да, про нас… Какие же будут сюжеты? Пальба? Погони? Горы арабских трупов? Бесстрашные поселенцы-евреи и нежные дамочки, вроде меня, которых насилуют террористы? Как в голливудских боевиках про заселение Дикого Запада… Ну, да! Именно такую бредятину и накрутят и не покажут, не донесут этот великий покой в изумительной нашей долине. Этот розовый, дивный свет уходящего солнца, этот теплый, тугой ветерок со стороны усыпальницы пророка Самуила, из Раматаим-Цофима… Все исказят, балбесы!».
Шурочка переходит мостки и входит на первый этаж. Цепким, опытным взглядом определяет: что прораб ее сделал за день по плану и уговору, а что — не так! Ох уж этот прораб, ну и работничек ей достался! Мотает из Шурочки все кишки себе на локоть, все кишки ее, все нервы. Как в том анекдоте, если вы слышали, — любит Шурочка сравнивать. — Распяли евреи Христа или нет, это еще неизвестно, еще не доказано, но то, что душу из парня вынули, — это точно, на это они мастера!
Разбитной, лукавый мужик-сефард, не то из Ирака, не то из Курдистана, — Шурочкин прораб — владеет арабским, естественно, и вся команда его — сплошные арабы. Читать чертежей не умеют, работают медленно, кое-как, за каждой мелочью обращаются к ней, к инженеру. И Шурочка им объясняет, разжевывает, пристально за всем следит. Уже половина застроек на Тушие готова к вселению, а она, а у нее… Э, да что говорить, что объяснять? Не приезжай она сюда каждый вечер, не цапайся с этим лисой-прорабом до хрипоты, до истерик, — торчать бы Шурочке во временной своей Кадмоне целую вечность!
«Еврей же все-таки, брат по вере, по крови, а до чего мне чужой! Ну, а я? Разве я ему не такой же кажусь, будто с луны? Не иной ли я биологический тип для него?» — с отчаянием думает Шурочка.
И вдруг предвкушает где-то в подсознании, в глухом тупичке, интересное открытие. Оно еще смутное, но осеняет, как вспышка: «Одинокий человек в пустыне… Они ведь тысячу лет жили так с Ишмаэлем! Вот и переняли обычаи, манеру молиться… Мы же, евреи Европы, жили совсем на иной природе, рядом с христианским великолепием. И переняли мощь, величие христианства. Потому-то так и отличаемся! И пусть говорят, что Восток есть Восток, а Запад есть Запад, — мы все равно сойдемся, вопреки Киплингу, вопреки всему миру. Иначе зачем, скажите, пожалуйста, затеял с нами Г-сподь всю эту петрушку?».
Шурочка рада своему открытию, а еще больше — образу своего мышления, с этим так интересно жить!
Надо бы сказать, что жизнь ее с некоторых пор вообще стала беспрерывной цепью открытий, пусть личных, микроскопических, но зато — целиком ее и упоительных до экстаза.
Началось же все далеко не просто! Началось с того, что пришла Шурочка однажды в кружок изучения Торы. Пересилила себя и пришла. А это одно уже было залпом Авроры, революцией.
Раввином в кружке оказался молоденький паренек, свободно владеющий русским, — рав Альперт, гений и душечка, из Латвии, из хасидской семьи: приехал в Израиль основательно образованный и получил звание раввина без особых препятствий, дескать, и мы, русские, не лыком шиты… Потянуло Шурочку, конечно же, в синагогу. По субботам — не то чтобы каждый день — а и она молится. И сына приводит, Вадика-Шая. Ему, слава Б-гу, «бар-мицва» предстоит на будущий год, совершеннолетие… Более того, увлеклась Шурочка и Кабалой, палец в нее окунула, ноготочек — и будто спала пелена с глаз, другое открылось зрение…
Слышит вдруг Шурочка кошачий вопль, вздрагивает, обмирает. Что за наваждение, на нижнем этаже, где-то совсем рядом — дикий, предсмертный вопль?! Ищет среди колонн, заглядывает в корыта из-под раствора, в ванночки, в тачки, идет к большим кубам с половой плиткой, запакованным в полиэтилен, и видит распластанного на полу котенка — извивается, подыхает!
«Г-споди, да как он сюда попал?».
Котенок весь окровавленный, один глаз сочится сукровицей, лапы у него перебиты.
Шурочка присела на корточки, борется с брезгливостью: тронуть — не тронуть? И быстро соображает: «Он из деревни, снизу, мальчишки арабские издевались, вот же изверги!». Все настроение разом испортилось, ожесточилась: «…Какой народ, такая у него и скотина! Всю свою злобу на животных своих вымещают. Собаки их злые, остервенелые, ослы и овцы — паршивые, тощие! Уж я-то знаю, вижу, каждый день проезжаю мимо. Не еду — лечу, лечу, как угорелая, а если не мчаться…».
И пережитый недавно ужас вспомнила с содроганием.
Ехала Шурочка к себе в Кадмону, и шла свадьба по деревенской улице, которую ни объехать, ни прорваться, ибо дорога здесь горная, с обеих сторон обрывы. Очень вежливо посигналила свадьбе, а на нее никто не обратил внимания. И поплелась Шурочка на малой скорости, под звуки свистулек, глядя на пляски и пестрые одежды, необычные глазу москвички.
Ехала с Вадиком, с сыном, и вдруг на них набросились! Окружили мгновенно машину, колотя по ней камнями, кулаками, и что ужасней всего — ухватились снизу за легонький автомобиль, норовя сбросить с обрыва. Думала все, капут им пришел! Так и не помнит Шурочка, как они вырвались, как удрали! О, этого не забудет до гроба, этого им ни за что не простит!
Соображает она мучительно: «Что же с котенком делать, явно агонизирует, подыхает… Его Ишмаэль, должно быть, зовут!».