Страница 15 из 49
Насколько я помню, вызвавшее приступ икоты огорчение было связано со словом «братик». Что касается Виолеты, то она могла воспользоваться любым упоминанием о путешествиях тети Лусии — особенно когда та вот-вот должна была приехать, — чтобы потом целый день донимать меня, и никого больше, какой-нибудь одной-единственной темой, что в определенной мере лишало наши разговоры прежней занимательности. Например, она говорила: «Сегодня на географии нам рассказывали о природных богатствах разных стран. Вот если взять табак, то где-то он растет лучше, где-то хуже, так как для него самое важное — это влажность, и прежде чем сворачивать сигары, его высушивают лист за листом…» Я позволяла втянуть себя в эту болтовню или, если хотите, игру, похожую на прятки, — мы говорили об отце, не произнося ни «папа», ни «отец» и лишь изредка «он». «А поскольку там очень влажно, люди там так потеют, что вынуждены до трех раз в день менять рубашки. Зато это очень хорошо для производства кубинских сигар. Крутильщицы, так называют этих женщин, которые сворачивают листья, пока не получится сигара — „Монтекристо“, „Партагас“ и всякие такие». Иногда я отвечала, иногда нет. Если я не отвечала, разговор на ту же тему продолжался вечером, я чувствовала нетерпение Виолеты и говорила самой себе: «Сейчас начнет». И она начинала:
— Вот было бы хорошо, если бы у нас весь год была одинаковая погода, как во многих других местах. Правда, здорово? Даже представить и то приятно.
— Это только так кажется; мама говорит, человек привыкает или к четырем временам года, или к одному.
— Там и одеваются по-другому. Естественно, там же влажно, да и весь остров находится на уровне моря. Гор там почти нет. Все мужчины ходят в белых гуаяберах, а негритянки — в цветастых юбках. Мне бы хотелось всегда ходить в белом. Не выношу другие цвета, а яркие вообще ненавижу.
— Яркие тут никто и не носит, во всяком случае, в нашем доме, — сказала я.
— Не думаю, чтобы он носил гуаяберы, — сказала Виолета.
— Кто?
— Понятно, кто. Гуаяберы ему не подходят. Может быть, он надевает их только по утрам, когда идет в контору, или завтракать, или еще куда-нибудь, но вечером точно нет. Я даже представить себе этого не могу. Он ходит, как здесь, может быть, в костюмах из более легких тканей, но такой же нарядный.
Помню, после этой тирады по поводу костюмов и того, ходит ли отец по Гаване нарядный или нет, я взорвалась:
— Он может ходить хоть в гуаябере, хоть в чем мать родила, потому что он не работает и в состоянии себе это позволить. Это те, кто работают, должны ходить так, как им велят, а если им это не нравится, что ж, приходится страдать, но терпеть. А твой отец вообще в жизни не очень-то сильно страдал!
Насколько я помню, до приезда тети Лусии это было мое единственное открытое упоминание об отце. Признаюсь, бурная реакция Виолеты меня поразила:
— Прости, но это несправедливо или даже грешно, потому что в заповеди говорится об отце и матери, и если ты не почитаешь одного из них, значит, не почитаешь обоих, и ты знаешь это лучше меня.
Голос Виолеты, обвинявшей меня или даже меня и маму, был настолько спокоен, что если бы я не была непонятно почему настроена против, мне пришлось бы признать ее правоту. И в этом случае, думала я, мама, которая всегда говорит правду, тоже увидела бы, что Виолета права, и сказала бы нам: «Вы несправедливы по отношению к своему отцу, а я несправедлива больше всех. Поэтому давайте вспомним поговорку „сказано — сделано“ и ни мы трое, ни Фернандито не будем больше так поступать». Однако мама, которая всегда старалась быть честной, а если замечала какую-то несправедливость, пусть даже совсем маленькую, тут же бралась ее исправить, после отъезда отца словно совсем потеряла к нему интерес. Я пересказывала ей наши с Виолетой разговоры и выражала по этому поводу свои опасения, но она говорила только: «Я во всем виновата», или что-то в этом роде, будто все разъяснилось и закончилось, хотя до конца было еще далеко.
Неожиданно наша жизнь, до тех пор такая цельная, распалась на две части: жизнь до приезда отца, освещенная теплом доверия, и жизнь после его отъезда, освещенная другими чувствами, тоже сильными, но переменчивыми. Несмотря на то, что внутренняя связь между мной и Виолетой не порвалась, а только нарушилась, с каждым разом становилось все труднее пробудить в ней интерес к тому, что прежде ее интересовало. Когда она прекратила под любым предлогом упоминать об отце, ни мне, ни маме не удавалось вызвать ее на разговор о нем. Однако я ощущала ее недовольство (которое очень меня беспокоило) тем, что в доме об отце мало говорят, а если кто-то и вспоминает мимоходом, остальные пропускают это мимо ушей. Правда, постепенно о нем стали упоминать все чаще и непринужденнее, но долго еще каждое такое упоминание звучало как выстрел. Даже Фернандито начал проявлять к отцу больше интереса, чем когда тот присутствовал здесь собственной персоной. «Опять Фернандиту спрашивал про тот сеньор, — сообщала фрейлейн Ханна маме. — Что думает сеньора нужно говорить ему?» Мама сказала, что ответ должен зависеть от того, о чем Фернандито спрашивает, но в любом случае в этом нет ничего странного. «Ja, das ist klar, meine Dame [21], — заявила на это фрейлейн Ханна. — Враг всякой неясности в воспитании молодежи я есть. Alles muss Klarheitsein» [22]. К сожалению, о себе мы этого сказать не могли, и со временем связанные с отцом недомолвки и непонимание начали превращаться в настоящую преграду между нами и Виолетой. Физически она по-прежнему находилась с нами, но в воображении уже была от нас отделена. И это отделение не было ни ее виной, ни результатом какого-то ее решения или намерения. Чья же тогда это была вина? Наша? Отца, который своевольно вмешался в нашу жизнь?
Тем не менее той осенью я верила, что с возвращением тети Лусии все эти трудности исчезнут. Наконец однажды, в середине дня, пришла телеграмма, которую я с таким нетерпением ждала. Тетя Лусия плыла из Нью-Йорка и надеялась скоро быть в Летоне. Видимо, телеграмма, отправленная с борта «Летоны» — одного из двух лайнеров-близнецов, принадлежащих компании «Трансатлантика», — немного задержалась в пути, так как из компании по телефону нам сообщили, что «Летона» прибывает завтра. Беспокойство по поводу Виолеты и вера в дипломатические способности тети Лусии (кстати, совершенно необоснованная) заставили меня вообразить, будто возвращение на пароходе — это тонко рассчитанный маневр, призванный своей необычностью стереть неприятное воспоминание об отце.
Конечно же причина была именно в этом! Находясь в Рейкьявике и вспоминая нас, а возможно, получив от мамы письмо с известием о приезде отца, тетя Лусия представила, что происходит у нас дома. Посчитав, что внезапному преображению Виолеты не стоит придавать особого значения, но и простой эту ситуацию назвать нельзя, она решила превратить свое возвращение в некое театральное действо, где все события развиваются вокруг долгого торжественного причаливания белоснежного лайнера «Трансатлантики» с нею на борту. Думаю, тетя Лусия не прочь была бы сама стать лайнером, прибытие которого так завораживало нас в детстве.
Из всего изложенного выше следует, что в те годы я принимала великолепие и эксцентричность тети Лусии за способность анализировать ситуацию и отыскивать правильные решения. Я ошибалась, как умеют ошибаться только люди, склонные к преувеличениям и чрезмерному энтузиазму, или влюбленные!
Это событие, совершавшееся в строгом соответствии с таблицами приливов и отливов, которые ежедневно публиковала газета «Диарио де Летона», разумеется, фигурировало во всех расписаниях — не только в тех, что висели в порту и морской комендатуре, но и в нашем доморощенном, составленном по нашим часам. В тот день «Летона» появилась на горизонте в десять утра — темная дымящая точка, которая постепенно увеличивалась в размерах, пока лайнер не вошел в канал и не прошел прямо перед нами, так что его можно было разглядеть до мельчайших подробностей. Раздались три долгих гудка. Пассажиры столпились на палубах. Было видно, как они машут руками, но различить никого пока не удавалось, даже в бинокль. Все знали, что примерно за полмили до нас начинается самый сложный маневр — проход через узкое место канала, требовавший мастерства и от капитана судна, и от лоцманов. Три лоцманских катера прибыли из Летоны, один — из Сан-Романа; на нашем рядом с рулевым расхаживал дон Вирхилио Урибе, которого вызывали специально к прибытию и отплытию судов «Трансатлантики». В отличие от лоцманов из Летоны, которые встречали судно уже на подходе к порту и которым с носа парохода бросали концы, когда тот начинал двигаться задним ходом, дон Вирхилио должен был провести судно по каналу так, чтобы оно не село на мель. Поэтому его катер все время то обгонял «Летону», то отставал от нее, лавируя среди других судов, а сам дон Вирхилио через мегафон отдавал распоряжения. Только он знал назубок весь фарватер канала и его переменчивый характер, потому что в море, и особенно в канале, все каждый день меняется. Например, его глубина зависит не только от работы драги, но и от состояния моря; от связанных с луной приливов и отливов, которые люди постоянно изучают и описывают по дням, месяцам и годам; от волнореза, который тянется вдоль всего пляжа Эль-Рапосо и почти вдоль всего канала и даже в полный штиль окутан пеной, рожденной подводными камнями, песчаными отмелями и острыми зубьями желтоватых скал, чья угрожающе ломаная линия обозначает канал, но за корпусом «Летоны» с нашего берега он не был виден. Это были мгновения невероятного возбуждения и напряжения, которое, кроме нас и лоцманов, испытывали капитан, рулевой и все те, кто находился с ними на капитанском мостике. Пока бросали якорь, тоже прошло какое-то время, показавшееся бесконечным, но спешка в таком деле исключается. Разве можно быстро поставить на якорь такое огромное судно, как «Летона», да еще в таком порту, как Летона, да еще у такого смертельно опасного берега, как наш? В наших краях любой безусый юнга лучше знает море, чем опытный хозяин яхты — свою реку или озеро. Когда «Летона» наконец бросила якорь, на борт поднялись морской комендант, представители санитарной службы и карабинеры, чтобы не допустить контрабанды. Потом установили широкий трап с брезентовым верхом и толстыми канатами вместо перил, и пассажиры «Летоны» начали садиться в катер, спущенный на воду прямо с судна. Всего катеров было два: на одном, поменьше, офицер и матросы доставили багаж; на большом, такого же кремового цвета, как «Летона», стоя у руля, прибыла тетя Лусия — в огромной зеленой шляпе, зеленом ожерелье и свободном кремовом костюме — облегающие она не любила. Она выглядела очень нарядно и элегантно, а ее костюм, отнюдь не спортивный, казался словно созданным для прогулки по морю. Увидев ее на приближающемся катере, со старой дорожной сумкой, в костюме и зеленой шляпе, которая колыхалась от ветра, я подумала, что ни одна героиня фильма, да и вообще никто в мире не сравнится с нею, столь блестящей, волнующей, близкой, способной решить все вопросы, не требуя почти никаких объяснений!
21
Да, ясно, сударыня (нем.).
22
Во всем должна быть ясность (нем.).