Страница 12 из 74
На себя после ограблений они не тратили ни песеты. На жизнь, на еду, жилье и лекарства для детей они зарабатывали, кто как мог. В Париже Дуррути, например, служил механиком на заводе «Рено». Буэнавентура всегда был беден, как церковная мышь: полжизни он провел за решеткой и его не очень-то охотно брали на работу, уж слишком известный он был анархист. Часто ему не хватало на чашку кофе. Когда в тридцать шестом его убили, всего имущества после него осталась одежда, что была на нем, пистолет, смена белья, очки и кожаный берет – потом такие береты называли «дуррути», ты понимаешь, о чем я. Хотя нет, откуда тебе знать – с тех пор столько воды утекло…
Но я забегаю вперед. Мы добрались до Веракруса, и Дуррути разрешил мне остаться. Я и остался. Вся группа отправилась на ферму в Тикомане, чтобы готовить акции. Ферма принадлежала вдове анархиста, очень толстой и очень смуглой женщине, которая казалась мне совсем пожилой, хотя ей было, наверное, тридцать с небольшим. Лоб пересекали сросшиеся в одну линию брови – как усы, казалось мне. Но глаза у нее были красивые, а таких белых зубов я вообще никогда не видел. Ближе к вечеру, когда в дом попадали только косые лучи солнца, зайчики от ее блестящих зубов сверкали на стенах. Хотя она почти никогда не улыбалась. Только если смотрела на Грегорио Ховера. Вот тогда-то зажигались ее глаза и сияли зубы.
Так шли дни: старшие сидели в комнате и разрабатывали планы, я же был на подхвате у вдовы – водил вола на водопой, таскал воду из колодца, собирал помидоры. Дух захватывало, когда вдова резала кур: она хватала курицу, клала ее голову на чурбак и в мгновение ока разрубала шею. Она резала поросят, кроликов, беззащитных ягнят. Там я и научился убивать: отрезал голову утке. До сих пор помню, как блестела под мексиканским солнцем струйка крови.
Однажды вся группа уехала с фермы. Они уехали очень рано, в огромном облезлом форде. Брат крепко обнял меня, чего обычно никогда не делал, но я и так все понял, они мне ничего не говорили, но я знал, что они едут на ограбление. Машина исчезла в дорожной пыли, и на высушенной солнцем, знойной ферме остались только мы двое – вдова и я. Она шумно вздохнула и зарезала петуха. Не знаю, зачем она это сделала – мы этого петуха не ели.
По-моему, это был жреческий обряд, древнее жертвоприношение, остатки ацтекских ритуалов.
Жертвоприношение помогло: через два дня они вернулись, и очень довольные – ограбили две фабрики, и добыча оказалась немаленькая.
«Все прошло очень легко, обошлось без стрельбы», – хвастался мой брат. Он очень переменился: зачесал набриллиантиненные волосы назад, как Ховер, и прищуривал глаза, как Аскасо. Он чувствовал, что стал важной персоной и занял достойное место среди «Солидариос». Виктор был в хорошем настроении, да и все остальные тоже не скрывали радости. Возбужденный Дуррути составил для меня программу чтения – как истинного анархиста его очень заботило мое образование. А по вечерам он учил меня быть настоящим бойцом. Например, преподал мне науку, как сделать бомбу из пороха и старой консервной банки. Или как смотреть в глаза человеку, которому угрожаешь оружием.
«Главное – не отпускать его взгляд ни на миг, надо уставиться ему в глаза и держать его взглядом так, словно он – рыба у тебя на крючке, – объяснял Дуррути. – Если ты сидишь и спокойно работаешь в банке, а тебе вдруг суют пистолет чуть не в рот и вот так смотрят в глаза, ты испугаешься настолько, уверяю тебя, что будешь видеть только черное отверстие ствола, черные зрачки и черную дыру собственной паники. Поэтому налетчик может не закрывать лицо – его все равно не вспомнят».
Даже Аскасо вроде бы смягчился. Иногда даже бросал мне слово-другое и ничуть не возмущался, когда остальные строили дальнейшие планы в моем присутствии. Скоро, к моему величайшему облегчению, стало ясно, что меня не оставят на ферме. Когда мы отсюда уедем, начнется самое интересное: смелые налеты, увлекательные приключения в пути, восхитительная опасность. Я был вне себя от восторга, считал дни, оставшиеся до отъезда; считала их и вдова, но с грустью. По-моему, она была немного влюблена в Грегорио, но в ночь перед отъездом она пришла ко мне, а не к нему. Я, как обычно, спал на своем тюфяке в кухне, когда меня разбудило чье-то присутствие, чье-то прикосновение. В испуге я открыл глаза – прямо передо мной было ее лицо. Она присела на корточки возле моей постели и смотрела на меня как-то странно, я ничего не понимал. На ней была грубая серая рубаха, скрывавшая ее от шеи до пяток, в одной руке она держала огарок, другой поглаживала меня по голове.
«Что-то случилось?» – испуганно спросил я хриплым со сна голосом.
«Тссс, – прошептала она, еще ласковее гладя мои волосы, словно успокаивала разбуженного ребенка. – Тсссс!»
И легла на тюфяк, рядом со мной. Мы были вместе до рассвета. Раньше она всегда молчала, а теперь без устали нашептывала мне с материнской лаской почти неразборчивые нежные имена, ворковала колыбельные песенки, давала заботливые советы:
«Береги себя, сынок, сердечко мое, одевайся теплее, да благословит тебя Святая Дева, веди себя хорошо, будь умницей…»
Позже, когда я уже любил женщин, мне встречались и такие, что в обычной жизни не произносили почти ни слова, но в постели вдруг начинали говорить красноречиво и цветисто. Примерно то же произошло тогда с вдовой, но слова, лившиеся из ее уст, были не о любви, они были домашние, материнские. Между нами ничего не произошло: в течение нескольких часов я казался безмужней и бездетной женщине ее собственным ребенком, а я, сирота, тосковавший по матери, с радостью отдавался нежным ласкам ее огромных рук. Так мы провели все время до рассвета, прижавшись друг к другу, я – в грязной драной майке, она – в грубой хрустящей рубахе: от нее исходил сытный дух хлеба, всепроникающий запах пота; ее руки, резавшие кур и уток, нежнейшими прикосновениями ласкали мои волосы… Эти могучие женские руки, что умели и зарезать, и накормить, и успокоить так необычно. То была незабываемая ночь, когда она кончилась, кончилось и мое детство. Последняя ночь невинности.
Мне было не по себе в одиночестве.
А ведь доподлинно известно: в мире с нами вместе существуют миллиарды живых организмов, пусть даже они так малы, что глазу нашему незаметны. А больше всего вокруг нас постельных клещей, это такие паукообразные, которые есть всюду. Я видела их на увеличенных фотоснимках: тело шарообразное, ноги длинные, и вообще, вид такой, будто это жуткие и смертельно опасные пришельцы из других миров. Когда я прочитала, что в каждом сантиметре наших матрасов обитает уж не знаю сколько сотен тысяч этих тварей, я каждую ночь, ложась спать, слушаю, как они переговариваются возле моей головы: ш-ш-ш, слышу потрескивания, топот невидимых ножек. Клещи не знают, что вся их вселенная ограничивается моим матрасом. Если подумать, так и наша Вселенная, наверное, всего лишь матрас какого-нибудь сверхгиганта. И если принять во внимание, как густо населен мир разными существами, то странно, что мы, люди, можем чувствовать себя одинокими среди всех этих насекомых, клещей, бактерий и прочих микробов.
Но когда Рамона похитили, я почувствовала себя одинокой, одинокой до полного отчаяния, одинокой до жути. Теперь я поняла, почему не развелась с мужем: пусть он мне надоел, пусть раздражал меня, но это было животное моей породы, его дыхание как бы защищало меня, его глаза видели меня, мы вместе, как сообщники, противостояли натиску бури, этому внешнему миру, в котором бушуют бешеные штормы, ураганы и землетрясения. Вот почему в одиночестве меня охватила паника.
Наверное, в этом и состоит причина, по которой я позволила Феликсу Робле настолько внедриться в мою жизнь, открыла перед ним и двери своего дома, и будничные заботы. И его, как многих вдовцов и пенсионеров, тоже, видимо, угнетало одиночество. А при этом нет ничего странного, что он сразу же погрузился в мои проблемы.
Нечто похожее произошло и с Адрианом. В тот день, когда на нас напали в подъезде, наш молодой сосед, проснувшись, вышел на кухню и застал нас с Феликсом за разговором о Дуррути и смазкой древнего пистолета. Адриан явно поразился, увидев оружие, и я решила, что надо рассказать ему кое-что из моей истории. Понятное дело, не все: например, я не упомянула о двухстах миллионах песет, которые лежали в мешке с собачьим кормом.