Страница 6 из 26
— Значит, каблуки — настоящий янтарь? — но она не услышала; каким-то естественным путём бал расстроился; музыканты начали играть композиции с прощальными текстами; танцевало всего три пары; в гардеробе стояла очередь. Мария не услышала, помахала Яреку рукой. — Каблуки — из настоящего янтаря?
— А… да, кажется.
Такой был Осенний бал. Вернулся я поздно: гулял по дворам этих странных, одинаковых, как не бывают братья, домов; слушал осень в листве; курил; а в нашем доме горели всего два окна: наше на кухне — мама всегда оставляла, если ждала кого-то из нас; значит, есть в холодильнике что поесть; какая-нибудь холодная курица с консервированным горошком и лимоном; может, даже чай ещё горячий; а второе окно, красное, — Кароля… смотрит фильм, поди, какой-нибудь, он любил фильмы про любовь и вещи. Больше я его не видел никогда…
В понедельник меня догнала по дороге домой Мария; окликнула: «Люк!»; я ел хот-дог с сырной сосиской и с большим количеством майонеза; в одной из своих школ, в другом городе, я был влюблён в одну славную девочку, которая обожала такие хот-доги, — и я тоже полюбил; обернулся — и чуть не умер со стыда: майонез закапал мне рукав и коленку. «Ничего», — успокоила меня Мария; странная она была: щёки горели, со своим рюкзаком — его обычно Ярек носил; я подумал, что развалил их мирок навсегда. В руках она держала коробку, блестящую, золотистую, — в таких подарки дарят.
— Держи.
— Это мне?
— Нет. Это… это Каролю, — и густо покраснела.
Я взял.
— Там… там ещё записка. Ты только не смотри, Люк, это секрет. И не говори никому.
— Ты что, — сказал я, любитель приключений, — кровью своего племени клянусь…
— Спасибо, — она чмокнула меня в перемазанную щёку и убежала.
Я был бы не я, если бы не посмотрел. Зашёл под крышу подъезда, вытер тщательно руки и открыл. Мария сама виновата: коробка была не заклеена, а просто — низ-верх; было бы кандидатской на святость не заглянуть. Там лежали её золотые, янтарные туфли.
… А записку я не читал. Не знаю. Может, она сказала, что любит его, готова на всё, пусть только позовёт. А может, просто, светски: «это вам, Кароль Калиновский, я слышала, вы коллекционируете туфли; и мне сказали, что мои вам понравились; для меня это честь и сущая безделица; мама-папа разрешили». Или что-нибудь кастанедовское: «вы изменили мою жизнь, я поняла, что выбор существует…»
В общем, не знаю.
Коробку я положил под дверь, на коврик. Позвонил. Никто не отозвался. Как всегда, впрочем. Кто я такой, чтобы ради меня изменить свою жизнь?
Через полгода мы опять переехали. Я окончил другую школу: с физикой, математикой, астрономией, ОБЖ — как маме и хотелось; поступил в литературный институт; окончил и его; пытался несколько раз написать рассказ, повесть, роман о Кароле, его туфлях; но ничего не получилось. Одна из моих женщин «варилась» в мире моды: подрабатывала то моделью, то статьями о них; я назвал фамилию, и она сказала, что туфли Кароля очень известны. У неё есть одна модель: летние, из соломки, застёжка — серебряные цепочки на щиколотке; жутко дорогие. «Я думала, что он на самом деле — женщина; увидев, не веришь; о такой обуви можно только мечтать». Однажды я взялся писать биографию одного учёного — в надежде на «Игры разума-2» — и попал на вечеринку в честь открытия чего-то липкого и сверхпроводимого. Речь вышла говорить женщина — уже немолодая, но необыкновенно элегантная, словно собака редкой породы. Я её не узнал. Узнала она меня.
— Люк Скайуокер? — взяла меня под локоть. — Каролина Калиновская? Помните, нет? Вы выгуливали нашу Миледи Винтер. Соль… Осенний бал… Соседи этажом ниже…
Я схватил её, как падающую вазу. «Это вы, вы! Каролина…» Она и изменилась, и нет: так меняются здания, хорошие картины, но не люди — чуть-чуть блекнут краски. Фамилия её по списку была совсем другая; немецкая, благополучная; лавка, полная зелени, овощей; «по мужу, — сказала она, — помните, я шла на свидание?» Сойти с ума можно, но я помнил; даже золотые галуны псевдогусарские на рукавах. Мы набрали в тарелки бутербродов, взяли по соку и кофе, нашли два кресла в уголке.
— Как Кароль? — спросил я сразу. — Вышел из дома?
— Да, — сказала она, и я увидел её старой, — однажды…
Я понял, что у всех историй есть не только продолжение, но и конец. Кароль умер. Год спустя, как мы познакомились. Каролина уехала в командировку, зимний вечер, фонари, Кароль выпустил Миледи Винтер погулять; она долго не возвращалась; он разнервничался; вышел на площадку, спустился по лестнице — представляю, как ему давался каждый шаг: боль, русалочка, отвыкшие ноги, любовь; вышел на улицу, шёл снег. Кароль позвал её; соседи слышали его голос; потом уснули; а он все стоял и ждал свою собаку; сел на лавочку, начал плакать и тоже уснул. Дело и том, что он совсем забыл о верхней одежде: этот рефлекс стёрся у него с годами изоляции. Миледи Винтер пришла — её завела к себе домой какая-то девочка, накормила, хотела назвать Баронессой, присвоить, но Миледи скулила и рвалась за дверь; отец девочки не выдержал и отпустил собаку. Но Кароль уже замёрз во сне. Весь засыпанный снегом, он сидел, обхватив ноги, на лавочке, спрятав лицо в колени, босиком, в одной белой рубашке и чёрных бархатных брюках. Словно звёздный подкидыш. Его нашёл рано утром сын дворника, Кай, маленький славный мальчик; синяя шапочка с помпоном, чёрные, как космос, глаза: «дядя, проснитесь, дядя, вы замёрзнете»; смелый пацан, он всех будил в первый снег; даже бомжей не боялся; для него все были люди…
— А туфли? Они…
— У меня дома, в шкафу; иногда, — она снизила голос до шёпота, словно мы сидели не в зале, полной людей и света, а в тёмной-претёмной комнате, рассказывали не живое, а придуманное: чёрные руки, синие шторы, Пиковая Дама, — я надеваю некоторые… Кароль бы меня убил. Он был самый лучший младший брат на свете: не забывал набрать мне ванну, сготовить ужин, прибраться и сказать: «ты самая лучшая»; без него я бы ничего не открыла; но ни разу не дал даже померить…
— Не святотатство?
— Нет, я просто скучаю, — и улыбнулась, совсем как он, — алое с золотом, как одежда священника в праздник Роз.
HUNGRY LIKE THE WOLF
Красный кирпич, репродукции Тулуз-Лотрека на стенах, настоящий камин, светлый деревянный пол, на нём — чёткая цепочка следов от узконосых ботинок. В такую рань, да ещё в проливной дождь, мало посетителей в «Красной Мельне» — кафе в старинном подвале; дом на улице, наверху, до революции принадлежал какому-то купцу, который торговал специями, а свободные деньги тратил на женщин и картины; в революцию его в этом подвале и расстреляли; потом здесь хранили зерно, ящики с деталями от машин; мёртвый, молчащий груз, который никогда не брал на борт «Секрет». Сейчас здесь кафе, в котором собираются художники, студенты-филологи, историки, журналисты — молодые, породистые, как кони на бегах; золотая молодёжь, богема, мир через цветное стекло. В кафе только двое. Один — Юрген Клаус, ему двадцать пять; чёрный толстый свитер, чёрный кожаный пиджак; он фотограф, репортёр; только что из поездки, глаза красные, под ногтями грязь; дома он никогда не готовит — не умеет, а здесь дёшево. Яичница с беконом и петрушкой, сыр чеддер оранжевый, чай с молоком, ирландский хлеб и салат оливье. Второй — Артур Соломонов; узкие следы — от его ботинок; ему двадцать, но он уже нарасхват — у журналов, похожих на торты; пишет о кино. С ума сходит от «Авиатора» и вообще от той эпохи; зализанные назад светлые волосы, белое, как бессонница, лицо, синие глаза; белая рубашка, чёрный костюм, только подтяжки сумасшедших цветов, как сказочные гномьи носки, — сине-красно-жёлтые полоски. Кладёт пальто на спинку стула, заказывает кофе по-венски — с тёртым шоколадом и сливками, улыбается Юргену; знакомы шапочно, по «Красной Мельне»; но сегодня так уютно в кафе, что они разговаривают о ерунде через столики, увлечённо так, будто сдружатся; потом Юрген поднимается к Артуру, Артур его перехватывает, берёт бережно свой кофе, сам садится к Юргену — у камина. Они говорят о кадре: оказывается, есть что сказать; о чёрно-белом кино; Артур вспоминает классический ужастик про Дьявола: маленький мальчик, усыновлённый, всем нравится, никогда не капризничает, не болеет; весь фильм — астридкиршнеровские контрасты, лицо пополам — свет-тьма, среднего не дано; не дано выбора; вот были лица…