Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 33



Татьяна только что отговорила по телефону, и, видно, терпения нет, хочется ей поделиться. У нее всегда так, доверчивая, открытая, как девочка, ни­когда не стерпит, все выложит.

Она так спешила, что, зажегши газ, сунула обго­ревшую спичку в коробок, он этого не терпел (в самом деле, откроешь коробок, а там одна угольная труха), но сдержался. Сжал зубы, размолол ими обиду и проглотил. А Татьяна ничего не заметила и накры­вала на стол так быстро, словно за ней волки гнались. Они сели, и жена с ходу стала рассказывать, но он не слушал, он смотрел за ее руками — болтая, она сре­зала с запеканки (и в рот!) верхнюю корочку, а этого он уже и вовсе не терпел, не переваривал! Запе­канка без корочки — ее можно теперь только вы­кинуть свиньям.

—Ой,

что же это я делаю!— воскликнула Татьяна (знала ведь, что он любит, чего не любит), но тут же забыла и, как-то слабо махнув рукой, продолжала и говорить, и срезать корочку.

Тут он вскочил, да с таким бешенством, что и она невольно поднялась, перепуганная.

  Ведь добро,— сказал он тихо и тяжело.— Люди на тебя работали.

От его слов лицо жены стало замкнутым, упорным, тогда в глазах его и вовсе потемнело.

— Да ты вообще-то на чьи деньги жрешь?! — заорал он.

И окинув ее взглядом с ног до головы — а она под его взглядом стояла такая толстая! — сказал с не­навистью:

— Ы-ы, корова.

И ушел.

Она осталась стоять. Никто не мог бы больней ударить, только он один и знал, чего стоила ей ее болезненная непоправимая полнота.

Тут она вспомнила, что он сказал про деньги, и даже застонала. Когда она зарабатывала, а он учился, разве она могла бы... Что было дальше, она не помнила, голова стала тяжелой, в глазах поплыла муть — начался тяжелейший сердечный приступ.

А Николай Федорович шел по улице и думал: одна баба на работе, другая дома, надо же, до чего че­ловека довели — и тут ему опять пришло в голову, что по своим деньгам он давно мог бы купить машину.

Приглядимся к нему: вот он идет, коренастый, крепкий, отмытый до блеска, в свежей рубашке (это обязательно), а в душе его, честно говоря, порядоч­ная помойка; валяются тут обрывки мелких обид, ошметки злопамятства, но есть и слежавшиеся плас­ты; он давно забыл, чем обязан жене (так, вспоми­нает иногда, к слову), зато хорошо помнит, что день­ги, и немалые, приносит в дом он, его это деньги, и приходится ее матери платить, посылать — купишь ли тут машину? Для этого «Ы» тоже был у него свой резон — он стыдился жениной полноты, когда они с друзьями собирались компанией, всегда сравни­вал: у всех жены, как жены, у него у одного такая гора.

Ему бы напомнить, что Татьяна в том не виновата, что она славный, легкий человек, не только ему когда- то пришедшая на помощь, но и каждому готовая по­мочь; что ему должно быть стыдно... Он ответит на это: «Интеллигентские самокопания» или «Может, еще к попу на исповедь сходить?» Да не к попу, а к самому себе, хочется сказать ему, Николаю Федо­ровичу. Зачем же с собой-то хитрить, зачем собствен­ную жизнь подтасовывать? Надо же спросить себя, зачем, ради чего расколол (маленький и огромный) мир своей семьи?— не из-за обгорелой же спички? Нет, идет, не слышит.



Между тем слово, им сказанное, было, разумеется, не случайно, оно готовилось годами его несправед­ливых, мелких, злобных мыслей — жена поняла это интуитивно. Слово это действительно было не воро­бей, его уже невозможно было вернуть. Даже если бы Николай Федорович понял, что натворил, и стал бы замаливать грехи, все равно бедная Татьяна не смогла бы уже забыть той минуты.

А какую опасность таит для семейных отношений лживое слово!

Ложь — это великий разрушитель. Я не говорю, разумеется, о безобидной лжи вежливости, которая заставляет нас говорить «спасибо, очень вкусно», когда, может быть, совсем не вкусно (зачем понапрас­ну огорчать гостеприимного хозяина?). Есть ложь во спасение, когда врач лжет безнадежно больному, что тот выздоровеет, чтобы последние дни не были отрав­лены ожиданием смерти; но и тут, если есть надеж­да, если возможна жизнь, врач, напротив, говорит больному грозную правду, чтобы боролся за эту жизнь. Бывает ложь из жалости, но и она может дать горькие плоды (человек, предположим, из жалос­ти сказал, что любит, когда на самом деле не лю­бит,— ну, а дальше что с этим делать?). Словом, ложь во благо — это редчайшее исключение, а в подавляющем большинстве жизненных ситуаций она — чистое зло.

Какую бы область человеческих отношений мы ни взяли — любовь, дружбу, семейные узы, деловые связи,— всюду ложь явится нам началом погибель­ным. В самом деле, можем ли мы представить себе любовь, основанную на лжи? Или дружбу? Ясно ведь, что лживая дружба — это уже не дружба, а если в лю­бовь проникнет хотя бы капля лжи, отношения разрушаются или становятся настолько болезнен­ными, что, может быть, лучше бы их и вовсе не было.

В любви и дружбе большею частью лгут из жа­лости, чтобы не растревожить и не взволновать. Намерения бывают самые добрые, а результат... Одно дело оберегать любимого человека от боли и оскорблений и совсем другое — обманывать, полагая, что раз он чего-то не знает, то этого для него и нет. Он не знает, но ты-то знаешь?

Да полно, в самом ли деле он ничего не знает? Не следует недооценивать людскую, особенно женскую, интуицию: в подобных случаях у человека возни­кает неуловимое, но достаточно отчетливое ощущение неясности, неверности, неправды.

Помните бедную панночку из гоголевской «Май­ской ночи»? Спасаясь от ведьмы-мачехи, она броси­лась в омут и стала русалкой, но и мачеха бросилась следом и тоже стала русалкой. Панночке необходимо отличить врага в толпе подруг, она просит парубка Левко указать ей, кто из них ведьма. Левко присмат­ривается к ним, все они прозрачны, только у одной внутри что-то темнеет. Вот она, ведьма!

Когда человек лжет, его далеко не всегда можно уличить, но почти всегда чувствуется: внутри у него как бы что-то темнеет. И пропадает доверие. А лишь только оно утрачено — человек беззащитен перед любым наветом, любой клеветой, так как от навета и клеветы нас может оградить только доверие к нам, одно только доверие, больше ничего.

А бывает, что слово правды перестает быть правдой.

Маша шла по людной улице, не помня, где она, и не зная, куда идет. Один раз едва не попала под машину — и не испугалась, не пожалела себя. Честно говоря, ей не очень хотелось жить.

Но разве она не знала, что так бывает? Знала отлично, и в книжках читала, и в жизни не раз виде­ла: сперва такая любовь, такое счастье, такое чувство жизненной прочности — рядом руки, которые всегда рады обнять и готовы помочь. Но со временем, все это говорят, чувство счастья понемногу гаснет, и руки не так уж горячи. Она знала, это неизбежно и ничего не значит: главное в отношениях остается неизменным. Она готовила себя и к размолвкам, и даже к ссорам, чтобы они, если уж неизбежны, были бы возможно короче и мягче. Но к тому, что происходило сейчас, она готова не была.

Ну и что же, что ее сейчас чуть не сбило машиной, она не жалела ни себя, ни других. Ей даже хотелось бы, чтобы трамвай, который сейчас заворачивал налево, сошел с рельсов и упал набок. Нет, ей не нужно было ничьих смертей, но ей хотелось катастро­фы, ну, взрыва какого-нибудь, что ли, ну, хоть бы гремела гроза,

Трамвай благополучно свернул налево, и грозы

не было.

Все у них шло хорошо, всюду они бывали вместе, -да и как же иначе, зачем же они тогда поженились? Но вот однажды он ушел куда-то вечером один, без нее. Она удивилась, но не сказала ни слова: у каждого человека есть право на самостоятельность. Она ведь тоже имеет право на самостоятельность, и вот теперь так самостоятельна, что дальше некуда.