Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 150

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ (нераскаявшийся? оцепеневший от горя и ужаса? ослабевший от раны в левом плече?) молча выслушивает свидетельские показания… маленькой служанки-филиппинки (которая от страха спряталась в платяном шкафу в соседней комнате, «так как знала, что следующей он удушил бы меня»), администратора «Сен-Леона» (который с таким елейным подобострастием относился в прошлом к Элоизе и Кристоферу) и многих других свидетелей, включая милейшую миссис Эймос Селлик, которая некогда, как казалось, симпатизировала ему…

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, о котором ходило столько официальных и неофициальных слухов, — кто он? Как познакомился с женой Уоллеса Пека? Откуда приехал, почему ни один округ не может подтвердить его свидетельство о рождении? Неужели у него нет семьи, с которой он хотел бы связаться?

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ стоит молча, упрямо не желая ни признавать, ни отрицать обвинение в том, что он убил («с особой жестокостью и заранее обдуманным намерением с целью грабежа») несчастную женщину, в высшей степени глупую женщину, которая всего неделю назад публично объявила его своим «женихом»… упрямо не желая делать официальное заявление о своей невиновности и не имеющий права по закону признать себя виновным, потому что признание себя виновным равносильно самоубийству, которое запрещено законами штата Нью-Джерси.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, немой, неподвижный, несомненно, «бессердечный», «черствый», «дерзкий», выслушивает сообщение, что наказание за его мерзкое преступление предусматривает смерть через повешение.

КРИСТОФЕР ШЕНЛИХТ, немой.

Убитый горем отец

В последующие девять месяцев после ареста Терстона, предъявления ему обвинения в ходе длившегося четыре дня суда и долгих месяцев его содержания в тюрьме, вплоть до часа его «казни» в исправительном учреждении штата в Трентоне, Нью-Джерси, Абрахам Лихт не мог думать ни о чем и ни о ком другом.

Это оказалось самым тяжелым испытанием (грозившим обернуться самым тяжелым горем) в его жизни.

Ибо Терстон был дорог ему, как собственное дыхание, как биение собственного сердца , и он должен был быть освобожден.

Ибо Терстон, будучи джентльменом, не мог совершить вульгарного преступления, в котором его обвиняли , и он должен был быть освобожден.

Ибо, виновен или нет, он был Лихтом, первенцем Абрахама Лихта, а посему невиновным , и он должен был быть освобожден.

Не позднее чем через час после беседы с Харвудом Абрахам Лихт покинул Мюркирк, один, никому не сказав, куда направляется, и отсутствовал несколько дней.

За это время он убедился в следующем: женщина по имени Элоиза Пек действительно была убита в Атлантик-Сити; некто Кристофер Шенлихт, ее двадцатипятилетний любовник, подозревается в этом преступлении; Шенлихт уже арестован, ему предъявлено обвинение в убийстве, и он ожидает суда; не существует никаких сведений о наличии у него уголовного прошлого, ничего не известно о его семье; газеты писали, что он «отказывается сотрудничать» с властями и «несомненно, виновен» в этом мерзейшем преступлении.

После этого Абрахам Лихт не предпринимает никаких попыток увидеться с сыном в тюрьме (по причинам, имеющим отношение к его собственному уголовному прошлому), но, действуя очень быстро, связывается со знакомым адвокатом, неким Гордоном Баллоком с Манхэттена (своим деловым партнером еще по временам деятельности компании «Медные рудники З.З. Энсона с сыновьями, лтд.»), и окольными путями доводит до сведения суда в Атлантик-Сити, что для защиты Кристофера Шенлихта создан весьма щедрый фонд, финансируемый анонимными донорами.

Затем он столь же стремительно возвращается в Мюркирк, впервые ощутив себя уже немолодым человеком.

«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожат ли мои руки? Нет, не дрожат. Таков ли я, как другие? Нет, я не таков».





Теперь Абрахаму Лихту предстоит выработать стратегию, ибо теперь от его таланта зависит жизнь егосына и его собственная жизнь — тоже; теперь все, чем являетсяАбрахам Лихт, должно принести плоды в его деяниях.

Дверь в его комнату постоянно заперта, опущенные жалюзи защищают помещение от раскаленной добела августовской жары. Он ест один раз в день, поздно вечером, ест то, что приносит ему Катрина, которая, можно быть уверенным, не станет задавать никаких вопросов, она, эта проницательная женщина, даже не взглянет на газеты, разложенные у него на столе. Когда он спрашивает ее (о Милли, Элайше, Дэриане, Эстер, а особенно о Харвуде, который скоро снова уезжает), она отвечает коротко, без тени осуждения. Разве они вместе не переживали и прежде тяжелые времена? Длительную агонию бедняжки Софи? Собственные неприятности Абрахама Лихта с законом и его последующее (тайное) заключение? Как бы то ни было, Катрине можно доверять.

«Дрожат ли мои руки? Нет, они не дрожат».

Покрасневшие глаза видят собственное мутное отражение в зеркале: их взгляд из-под насупленных бровей тускл и подозрителен; пальцы пощипывают бритый подбородок, губы, похоже, приобрели привычку шевелиться сами по себе…

Как Терстон мог забыть: джентльмен не марает перчаток, не повышает голоса, не поднимает руку на женщину!.. Как Терстон, самый неподходящий для этого человек, мог совершить такое преступление!.. Сломать шею беззащитной женщине.

Если, конечно, допустить, что на этот раз Харвуд не солгал.

Но Харвуд не посмел бы солгать своему отцу. Или посмел?

Предыдущие недели были неделями триумфа, исключительных удач, которые непременно следует описать в «Исповеди моего сердца», чтобы читатели бесились от зависти: ловко «опоенный» Полуночное Солнце с его самым профессиональным жокеем Пармели (с которым А. Уошберн Фрелихт ни разу лично не встречался); таинственное отравление малыша Тэтлока (с помощью какой-то травы семейства белладонновых); удачно подоспевший несчастный случай с Ксалапой (к которому Фрелихт не имел никакого, абсолютно никакого отношения, — ах, бедное животное!); честный выигрыш, составивший более 400 000 долларов, которые надежно хранятся теперь в собственной спальне Абрахама Лихта в ожидании момента, когда подвернется случай выгодно вложить их. А потом — блистательный дебют «Мины Раумлихт» и Элайша, доказавший, что в свои двадцать лет он так же ловок и умен, как сам Абрахам Лихт в его возрасте.

Но теперь Колесо, казалось, завертелось вспять, грозя разрушить все то, что Абрахам Лихт выковывал собственными руками из сущей пустоты.

Честь — предмет моего повествования.

Им — Бог; нам — Игра.

Много лет, в течение четверти века, с того самого утра когда родился Терстон, Абрахам Лихт в минуты праздности изводил себя мучительными размышлениями о катастрофе, которая может затянуть в свою воронку одного из его детей. Когда он с головой погружался в работу, делал замысловатые ходы в Игре, что ж, тогда у него не было времени давать волю пугающему воображению!  — тогдау него едва хватало времени на самого «Лихта»! Но в коротких промежутках, случавшихся в его, так сказать, профессиональной деятельности, он, как любой человек, предавался постыдным страхам. Ибо его дети были воистину заложниками Фортуны — ведь он не мог полагаться лишь на свою безграничную любовь к ним.

«Думаю, собственная судьба мне в высшей степени безразлична, — размышлял он. — Потому что сомнительно само мое „существование“. Но существование моих родных, разумеется, вне всяких сомнений!»

(Хотя Элайшу нельзя было назвать в буквальном смысле слова «его родным» — плотью от плоти, кровью от крови, — он любил его так же, как остальных детей.)

В молодости, будучи страстным любовником, Абрахам Лихт часто думал, что отдает себя на волю женских капризов; но с годами пришел к убеждению, что по-настоящему его сердце всегда терзала лишь его собственная идея, а вовсе не женщины как таковые.Ибо существует ли женщина, даже самая очаровательная, вне пределов возбужденного воображения ее любовника?.. Были ли Арабелла, Морна, бедняжка Софи и одна-две другие так же значительны во плоти, как в его горячечном воображении? Две из них, Арабелла и Морна, еще живы, насколько известно Абрахаму; но они кажутся ему не более реальными и, уж во всяком случае, менее важными, чем умершая Софи. О, как жестоко они его предали!.. В том числе и Софи!.. А также несколько других — шлюхи, которых он напрочь забыл.