Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 150

Чтобы избавиться от этих призраков в душном Аиде, Розамунда убегает в английский сад; есть тут, прямо у подножия холма, лужайка, поросшая можжевельником; дрожа, она останавливается на берегу пруда, мечтательно вглядывается в водную гладь, покачивается из стороны в сторону, вдыхает тяжелый запах прибрежных растений и водорослей, ступает в воду — та на удивление тепла, — заходит по пояс, руки слишком тяжелые, чтобы воздеть их в мольбе о помощи, где-то внизу, под водой, шевелится, вздрагивает, извивается полуобнаженная женщина, небо тоже внизу, бледное, с прожилками, светлое по краям.

— Розамунда, не надо!

Это сказал доктор Либкнехт, сказал негромко, но повелительно. Розамунда оглядывается, но никого вокруг нет. Она дышит тяжело, как загнанный зверь, вонзая ногти в маленькую, тугую, никому не нужную грудь. Под ногами ил, на живот, на бедра давит вода.

«Но почему не надо? Почему?! Такова моя воля». От злобы, от отчаяния она начинает рыдать. Либкнехт, откуда-то — то ли из тени на берегу, то ли из зарослей можжевельника, то ли наблюдая за ней сквозь одно из бесчисленных окон, на которые падает последний угасающий луч заката, — повторяет:

— Нет, Розамунда, нет. Немедленно выходи из воды.

Розамунда смеется, но повинуется. Только идиот будет топиться в пруду, на поверхности которого плавают лилии да водяные ирисы, а глубина не достигает и трех футов.

Май, за ним июнь; недружная, прохладная весна; Розамунда просыпается, Розамунда засыпает, Розамуда неподвижно лежит в ванне; Розамунда шепотом твердит: Я не больна, я здорова, не больна, здорова, я — это я и не-я,до тех пор, пока ею не овладевает детский смех, она зевает над почтовой открыткой с видом Флоренции, зевает до боли в челюстях и внезапно вспоминает, как любила своего кузена Тимоти, погибшего на войне, его сбили над Коломб-ле-Белль в мае 1918 года, у нее сохранилась фотография Тима в сногсшибательной летной куртке с широким меховым воротником, в шлеме, с очками, сдвинутыми на лоб, — весь такой лихой, на губах хвастливая улыбка: да что такое, в конце концов, Война и Смерть, как не романтика и улыбка! После того как пришло извещение о его гибели (бедняга сгорел заживо в самолете), Розамунда зареклась впредь улыбаться, но доктору Либкнехту ничего об этом не сказала, потому что это умалило бы ее в его глазах: она пустая и никчемная, как все, влюблена в собственные недуги и неминуемую смерть. Розамунда рвет открытку на мелкие части и подбрасывает их кверху. До отца и новоиспеченной юной мачехи ей нет дела, право, ей все равно, как они к ней относятся, — с любовью или подозрительностью, вернутся ли они из Европы или останутся там навсегда, живы или умерли, да-да, Розамунде это совершенно безразлично, хотя доктор Либкнехт все время твердит, что это отнюдь не так, что ее это просто злит и почему бы не сказать об этом честно.

— Знаете, доктор Либкнехт, если вас действительно так зовут, — вымне не нравитесь. Вынуждена признаться в этом.

— Имеете полное право, мисс Грилль.

— И пожалуйста, не называйте меня «мисс Грилль», точно я какая-нибудь рыба, плавающая в Северной Атлантике. Если уж так необходимо как-нибудь обращаться ко мне, зовите меня Розамундой.

Доктор Либкнехт улыбается. Да так, словно в душу к ней заглядывает.

— Хорошо. Розамунда. Очень женственноеимя. И отличное прикрытие.

За обедом говорят, что бедная миссис Бендер уже не в силах оторвать голову от подушки, ей безумно хочется сыграть в бридж, не вставая с постели, дальние родственники предлагают отвезти ее домой, но она отказывается, теперь ее дом — клиника «Паррис», доктор Бис и доктор Либкнехт подарили ей надежду, когда надежды, казалось, уже не было. За стенами клиники, говорит она Розамунде, повсюду — Смерть.

Жулье, с омерзением думает Розамунда.

Надо позвонить дяде отца, Моргану Гриллю, судье Верховного суда штата, и рассказать о преступлениях, которые творятся в клинике «Паррис». Длинные ногти миссис Бендер впиваются ей в руку, испуганные глаза неотрывно глядят на нее, разве могут воляи судьбабыть едины? Разве можем мы так страстно желать того, что нас уничтожит? Быстрее, пока еще не поздно! (По слухам, миссис Бендер завещала клинике миллион долларов, хотя в последние дни перед кончиной изнемогла от дисциплины и молила своих обожаемых докторов простить ее за то, что не оправдала их ожиданий.)





— Не надо слишком строго судить себя, — внушает Розамунде доктор Либкнехт, — за неспособность любить. Чтобы любить, надо иметь предмет любви. Но где этот достойный любви объект? Где он в этом помутившемся рассудком мире? На самом деле вас ведет безошибочный инстинкт, подсказывающий, что нельзя любить случайных людей, не заслуживающих вашей любви.

Розамунда хрипло смеется и шарит рукой в поисках сигареты. Доктор Либкнехт не пытается ей помочь. «Но вас я не полюблю. Как бы вы того ни заслуживали».

Разгар лета. Ночные птицы поют о Смерти, о Смерти, но в клинику поступают новые пациенты: субтильная седовласая дама в инвалидном кресле, страдающая ожирением юная особа, демонстративно несущая в руках томик Суинберна, сестры-близнецы лет пятидесяти, болтливые, как попугаи, с челками на лбу . Я не больна — я здорова. Я не больна — я здорова.Молитвенный плач одновременно исторгается из груди собравшихся вместе больных, сливаясь с хором ночных птиц, отважно возвышающих свои слабые голоса против конца света.

Приглушенные голоса Америки, думает Розамунда . Я не больна — но исцели меня! Дай мне жизнь вечную.

Как много жертв войны. И этот новый страх смерти.

Ну а Розамунда? Она легка и прозрачна, она парит над землей, как туман над Гудзоном ранним утром. Она сильна, решительна, тверда, остра, как ледоруб, — инструмент, предназначенный для того, чтобы колоть и проливать кровь.

— Я не люблю вас. Вы слишком стары. Старше моего отца. И я вам не верю. При всех ваших достоинствах.

Однако заболела же она по собственной Воле, так пусть собственная Воля ее и исцелит.

И отдаст ему.

Она жалуется на меланхолию, усталость, головокружения и потерю аппетита, она порвала открытку из Флоренции от отца и мачехи, порвала все квартальные чеки, присланные для оплаты ее пребывания в клинике «Паррис» (на которых стояла печать: ОПЛАЧЕНО ПОЛНОСТЬЮ, ибо, естественно, за все платит отец), ее озадачивает предписание доктора Либкнехта, ничего подобного ей прежде не рекомендовали: физические нагрузки и упражнения.

— Розамунда. Вставайте. Марш на улицу и шагайте на самую вершину холма. Принесите мне оттуда охапку диких цветов. Живо, пока еще не так жарко. — Он хлопает в ладоши прямо над ухом, так отдают команды собаке.

Розамунда смеется, она шокирована. Розамунда отказывается повиноваться.

Тем не менее не проходит и часа, как она на ногах, вся дрожит от нетерпения, в спортивных туфлях на толстой подошве, блузе с длинными рукавами, чтобы руки не обгорели, в тренировочных брюках мужского покроя, панаме доктора Либкнехта, сдвинутой на затылок, гладкие черные волосы небрежно собраны в пучок. Она выходит из клиники стремительно, опасаясь, как бы кто из пациентов не увязался за ней. Почти бежит. Быстрее, еще быстрее. Начинает задыхаться. Подмышки потеют. В голове шумит, сердце колотится, глаза ничего не видят. Она проходит милю, две мили, почти три, по холмистой местности, дорожка большей частью круто поднимается вверх. Никогда еще Розамунда так далеко не уходила. Она счастлива. Невыразимо счастлива. Если сердце выскочит из груди, то по вине доктора. Если она рухнет и ее придется везти в клинику на каталке, то и это будет его вина. Она глубоко вдыхает незнакомый запах сосновой хвои. Нагревшейся под солнцем травы. Слышит шепот и стрекот насекомых. Звонкий щебет птиц. На вершине собирает златоглазки и дикие астры на жестких стеблях — все это она принесет доктору Либкнехту как дар любви, ибо, конечно, она его любит.