Страница 22 из 56
— О какой органистке? — спросила Губендорф, и только теперь, из последних сил приподняв голову с подушек, больная увидела, что показывает рукой в пустоту.
— Вот только что она была здесь, — едва внятно выдохнула она, — на той койке…
Ночью пришел врач, военный, из полка, расквартированного неподалеку. Он приказал немедля отменить слабительное, дал ей немного сладкой воды, потом слизистого супа, велел принести бисквитов и шоколада, и уже спустя несколько дней королева, прогуливаясь по двору, могла видеть высоко наверху, за решеткой окна, тоненькую белую фигурку, достаточно окрепшую, чтобы слегка помахать рукой.
На чердаке монастыря, в царстве летучих мышей и привидений, после короткого, знойного лета тоже господствовала многомесячная зима. Забираться в эти Палестины было strictissime [35]запрещено, тут находилась голубятня, а согласно преданию, передаваемому от поколения к поколению, то был приют сладострастия. Рядом стучали башенные часы, в слуховом окне жалобно завывал ветер, заметая внутрь хлопья снега, пламя свечи трепетало, и, когда било полночь, половицы содрогались, будто настал день Страшного суда. Обе воспитанницы с распущенными волосами сидели друг против друга на покрытом серо-белыми пятнами дощатом полу — слегка раздвинув ноги. Чтобы отогнать страх перед матерью-настоятельницей, шепотом твердили латинские спряжения: «Oramus, oratis, orant, cantamus, cantatis, cantant»,потом Губендорф подсунула ногу под ночную рубашку Кац, а та скользнула ступней меж бедер Губендорф. Это называлось «ножной рояль». Одна легонько касалась срама другой, потирала, нажимала, щекотала… Они что же, подружились? Да нет, вряд ли это можно назвать дружбой, слишком уж они разные. Блондинка королева задавала тон, брюнетка волей-неволей довольствовалась ролью кухонной судомойки. На прогулках во дворе обе блюли дистанцию и все же каким-то загадочным образом были связаны друг с другом. Губендорф спасла жизнь юной Кац.
Сердца бились учащеннее, ножки потирали сильнее.
— Salve Regina, Mater misericordiae, — тихонько бормотали обе, — привет Тебе, Царица, Матерь милосердия!
— Когда стану взрослой, — простонала Губендорф, — я бы хотела носить фрак!
— Фрак?!
— А в глазу монокль!
— А я, — возбужденно шепнула Кац, — как женщина хотела бы стать такой, как Генуя среди городов!
Аминь, аминь. Молиться и учиться, учиться и молиться. Кто желает сохранить свою жизнь, потеряет ее. Тот же, кто оную теряет, сохранит ее в лоне сообщества. И повторялся день, вековечный, повторялась прогулка, в четверг, игра в четыре руки, в воскресенье, и секретная вылазка на чердак, в полнолуние. Раз в неделю приходила почта, но, поскольку никто не должен был знать, где прячется Кац, она никогда не получала ни письма, ни посылки. Только временами, обычно по большим праздникам, на Рождество, на Пасху, на Троицу или на Успение Богородицы, самолично заезжал брат и испрашивал у преподобной матери-настоятельницы, которой целовал перстень, разрешения поговорить с сестрой.
Тогда они с братом сидели в гостевой комнате за столом, покрытым клеенкой, из церкви долетали звуки органа, и муха, словно бы всегда одна и та же, своим жужжанием подчеркивала беспомощное молчание.
Был пасмурный осенний вечер; пахло снегопадом, и в монастыре стало еще холоднее обычного. Брат зябко ежился, однако же Кац давно привыкла к полярным зимам обители Посещения Елисаветы Девой Марией. Ни в беленных известкой коридорах, ни в космическом пространстве ночного чердака она никогда не мерзла. Происходившее за монастырскими стенами ее более не интересовало. Лица начали блекнуть, люди обернулись тенями. Любопытно, как выглядят тетушки? Они привезли ее сюда на машине, но было это так давно, чуть не целую вечность назад, и лица трех миссионерш превратились в пустые овалы.
Разумеется, она заметила, что на сей раз приезд брата не совпал с церковным праздником, он приехал в будний октябрьский день. Вероятно, хотел сообщить что-то важное, но в таком случае ему надо быть крайне осторожным. За заслонкой сидела сестра-привратница и стенографировала все, что говорилось в гостевой комнате. Примерно за четверть часа до конца свидания брат взял инициативу в свои руки, и они быстро пробежались по темам, каковыми следовало удовлетворить протоколистку: Папá Пачелли, [36]нибелунги, погода, школьные успехи, продвижение в набожности и прочая; они улыбались друг другу или наблюдали за мухой, которая ковыляла мимо Спасителя. Раз в неделю Его полировали, и пах Он наподобие легочной больной, которой облегчали дыхание крепкими отварами.
— А еще что нового?
— Все в порядке, — ответил брат. — Я рад, что преподобная довольна твоими успехами. По ее словам, некая Губендорф оказывает на тебя положительное влияние.
— Губендорф выйдет замуж прежде нас всех, тут ни у кого нет сомнений. Если нибелунги «вернут» нас в рейх, она видит себя супругой молодого многообещающего гаулейтера.
Брат хмыкнул.
— Ах вот как.
— Или героя-летчика, но непременно такого, который сбил несколько самолетов противника.
Снова молчание, жалобы органа, жужжание мухи.
— У нас теперь карточная экономика, — в конце концов сказал брат. — Мясо и масло достать все труднее. Но ты обо мне не беспокойся.
— И ты тоже не беспокойся, братишка. К племени гереро я касательства не имею.
— К чему ты клонишь?
— За каждым столом есть свой гереро. Это народ в Юго-Западной Африке, который нибелунги уморили голодом. Ты забыл, братишка?
— Понял, — смущенно улыбнулся он, — ты прочитала мои письма к маман.
— Случайно на них наткнулась.
— Мне в голову не приходило, что она их берегла.
— Пачка была перевязана шелковой ленточкой.
Брат просто поверить не мог. Маман, по его словам, была с ним очень строга.
— А в альпийских лугах, на прогулках…
— Когда маман лечилась в санатории? — Он печально покачал головой. — Она часами причесывалась, и в конце концов гулять было уже слишком поздно.
— Туберкулезные больные считали вас парочкой.
— Откуда ты знаешь?
— От нее самой.
— Если так, то она несколько сгустила краски.
Муха с налету врезалась в стекло зарешеченного окна, а потом настала такая тишина, что, казалось, заслонка дышит, будто рот.
— А ведь верно! — неожиданно воскликнул брат. — Один раз она вовремя управилась с макияжем и прической, и мы гуляли по лугам.
— К церквушке ходили?
— Да, Мария.
— Потом у тебя начался новый триместр, а вскоре маман тоже уехала.
— Ты хотела сказать, вернулась домой.
— Да, домой. К папá.
И тут брат беззвучно, одними губами, прошептал:
— Он… снова… здесь.
Кац мгновенно смекнула, что ей делать.
Церковные двери с грохотом захлопнулись, гулкий отзвук утих, а когда она окунула пальцы в латунную чашу, тончайшая корочка льда, затянувшая святую воду, разбилась с тихим, нежным звоном. Холоднющие кончики пальцев коснулись лба и губ, затем она скользнула к скамьям, преклонила колени, молитвенно сложила ладони.
Она дерзнула совершить нечто немыслимое. Не так давно в журнале, выложенном для просмотра в учебном зале, ей попалась на глаза статья, автор которой, студент, пылко и страстно писал о будущем. Слово в защиту будущего — она восприняла его как самый настоящий призыв изменить собственное положение. Ей хотелось домой. К папá. Но для этого нужно, чтобы ее вышибли из строгого учебного заведения, хотя бы и с позором. И она написала студенту billet, [37]горячую благодарность за его слово, а одна из работавших на кухне монахинь, примерно ее ровесница, тайком, вместе с кормом для свиней, передала конверт, где была еще и фотография, некоему крестьянину, который отнесет его на почту.
35
Строжайше (лат.).
36
Имеется в виду Эудженио Пачелли (1876–1958), Римский Папа (Пий XII) в 1939–1958 гг.
37
Письмецо (фр.).