Страница 99 из 113
Зато планы Родиона осуществились. Как потом он мне по неосторожности признался, ему всегда хотелось мальчика, с той первой минуты, когда я положила его руку на мой живот. Он только виду не подавал, зная, как я мечтаю о дочери.
Ну и я виду не подала, что разочарована… Да и какое там разочарование! Когда его в первый раз поднесли к моей груди, когда он розовыми крошечными губками поймал мой лопающийся от молока сосок, такое огромное, ослепительное счастье переполнило меня, что слезы брызнули из глаз и я испытала нестерпимое блаженство, сравнимое лишь с самыми яркими мгновениями любви. В одну секунду Левушка стал самым близким, самым неотъемлемым существом. Самой лучшей, большей и радостной частью меня.
Вы наверняка знаете термин «сумасшедшая мать». Так вот, в эту первую же секунду я стала целым сумасшедшим домом.
Когда мы с ним были уже дома, я ежесекундно подбегала к кроватке. При малейшем шорохе, вздохе или кряхтении. Когда, скажем, у него не сразу получалось пукнуть и он по этому поводу ревел, как пароходная труба, басом, то меня только силой можно было удержать от вызова врача.
А когда все было тихо, то я с замирающим от страха сердцем на цыпочках подкрадывалась к нему и подолгу вглядывалась в его блаженную мордочку, чтобы определить, дышит ли он…
Левушка рос замечательный, ласковый, улыбчивый, спокойный, но при этом тихо упрямый. Когда он чего-то хотел, он не требовал, не кричал, не закатывал истерик, падая на пол и дрыгая ногами, как некоторые дети, он молча этого добивался… Чаще всего он добивался свободы.
Он всегда выглядел старше своего возраста. В полтора месяца я относилась к нему как к трехмесячному. В три месяца я начала заглядывать ему в ротик, высматривая зубки, хотя до них было еще никак не меньше полугода.
Он раньше других детей начал держать головку, переворачиваться на живот, сидеть, ползать, потом стоять, держась за мои указательные пальцы. И все он делал старательно, как будто выполнял ответственное жизненное задание. Он был очень похож на Родиона…
Боже! Как же я любила их! Какой радостной, спокойной, счастливой любовью! Как мне было приятно любить их, заботиться о них, прощать их… Да-да, они оба были не такими, как я. Они оба были упрямы, сосредоточены на чем-то своем, куда мне доступа не было. И хоть я не особенно и рвалась в их мужские дела и тайны, но мне было порой неприятно на какой-нибудь обычный, самый про стой вопрос вдруг видеть виноватую улыбку и знать, что он на этот вопрос не ответит никогда, даже под пыткой. Чувство долга было в них превыше всего.
Все, что я узнала о его службе, о его подлодке, о режиме дежурства, об условиях плавания, это я узнала от словоохотливой Таськи. А она — понятно от кого… Информаторов у нее, судя по всему, был полон городок. Особенно летом.
Однажды я не выдержала и рассказала Родиону все, что знала о его службе. Судя по каменному выражению его лица, я знала довольно много. Молча выслушав меня, он сказал только одну фразу:
— Чьи-то чужие недостатки не должны служить нам оправданием собственных.
Больше я с ним на эту тему не заговаривала. Я довольствовалась лишь тем, что сообщал он сам. А сообщал он немного: дату выхода в плавание и дату возвращения. Впрочем, последняя была всегда приблизительной.
Из разговоров в городке я уяснила, что подводные атомные ракетоносцы — основная ударная сила страны, но легче мне от этого не было…
Но, в конце концов, я умудрялась любить его даже за это.
А уж гордилась я им безмерно. Правда, любовь моя вызывала во мне противоречивые желания. С одной стороны, мне хотелось прижаться к нему, как к скале, как к могучему дубу, а с другой стороны, мне хотелось прижать его к груди, как Левушку… Взять одного на правую руку, другого на левую и баюкать, баюкать… Из этого я сделала вывод, что мое настоящее земное предназначение — быть матерью!
Кстати, я с такой жалостью отрывала Левушку от груди…
Будь моя воля, я бы его кормила до школы. Благо, молока хватало еще на двоих детей. Я с утра до вечера сцеживалась и ко мне за молоком ходили две женщины. Одна, совсем молоденькая девочка лет девятнадцати, пришла всего один раз, потом приходил ее муж, а вторая — одинокая женщина, которая вдруг в тридцать восемь лет надумала родить первого ребенка. Она всегда приходила сама, оставляла коляску внизу и поднималась со своей малышкой на руках. Ее дочку звали Маргарита.
Восхищаясь ее мужеством, я невольно примеривала ее судьбу на себя… Ведь это было именно то, к чему я себя готовила, то, что должно было со мной быть, не будь на свете Родиона.
Я была ему так благодарна за то, что он такой, какой есть, появился в моей жизни. В роддоме я как молитву, как заклинание, бесконечно повторяла его имя. Родион, Родион, Роди-он, Родил-он… И именно из этой благодарности и выросла моя любовь.
Странно… В моей жизни были две бандероли. Одна чуть не убила меня, а вторая возродила… Первая была от человека, которого я бесконечно любила, а вторая… Конечно же, я не любила Родиона так, как Принца. Там была романтическая любовь, яркая, сжигающая, может быть, чуть-чуть придуманная, чуть-чуть книжная, а эта… Та была самым главным в моей жизни, ее целью, а эта была самой жизнью. Одновременно и ее целью и ее способом… Та была ударом молнии извне, а эта была продуктом моей души. Она зародилась во мне. Я ее вырастила и сберегла сама…
Наверное, я что-то не так объясняю. Из меня плохой философ. Женщины-математики есть, физики, химики, биологи, поэты, драматурги, живописцы, скульпторы, пилоты, министры, асфальтоукладчицы, грузчицы, снайперы, даже космонавты уже есть, а вот женщины-философа я не помню. Татьяне я по-нашему, по-бабьи пыталась объяснить это так:
— Понимаешь, он для меня и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг…
— Скажи еще — и подруга… — обиженно проворчала Татьяна.
— В каком-то смысле да… Но не такая, как ты, — подольстила ей я. — Я все же не могу с ним быть настолько откровенной, как с тобой. Я ему почти ничего из своей прежней жизни не рассказала…
— Ну и правильно, — решительно одобрила Татьяна, — как моя матушка говорит: мужу-псу не заголяй жопу всю! В том смысле, что вовсе не обязательно ему знать все! Ему же самому от этого хуже будет…
— Так-то оно так, но это меня угнетает… Я не хотела бы, чтоб у меня от него были тайны…
— У него же они есть?
— Это не его, это военные тайны. Хранить их — его офицерский и гражданский долг.
— Ну ладно, Бог с ними, с его тайнами, — заторопилась Татьяна, — но если ты со мной такая уж откровенная, то скажи, как он?
— Что «как»?
— Да ладно тебе придуриваться. Как он в постели?
— Он неисчерпаем!
— В каком смысле?
— Во всех! — с гордостью сказала я.
С Татьяной мы теперь виделись редко. Ей очень далеко было ко мне ездить. От Павелецкого вокзала до своей Жигулевской улицы она добиралась на 145-м автобусе около часа. И притом в жуткой толкучке. Но зато телефон им поста вили довольно быстро, примерно через год после новоселья. И вот таким образом мы отводили душу по телефону…
Образ жизни я теперь вела полуоседлый, если можно так выразится. Когда Родя был на берегу, я с Левушкой приезжала в Полярный, когда он уходил в поход, я жила или в Москве, или на юге.
На таком образе жизни настоял сам Родион. Я хотела постоянно, даже во время его «автономок» жить в Полярном. Когда мы об этом заговорили, он подошел к карте мира, которая висела у нас на кухне, постоял около нее, покачиваясь с носка на пятку и засунув руки в карманы, и спросил:
— Для тебя существенно быть ко мне на 15 процентов ближе?
— Что ты имеешь в виду? — не поняла я.
— Если ты будешь здесь, в Полярном, а не в Москве, то ты будешь ближе ко мне примерно на 15 процентов. По-моему, это никак не меняет сути дела.
У него было замечательное чувство юмора. Оно так помогало нам, особенно потом, когда настали тяжелые времена…