Страница 101 из 113
— Я все понимаю, каперанг! — сказал он, до скрипа стискивая зубы после каждого слова. — Ты поступил правильно, и Валька поступил правильно… Ты хоть знаешь, что его звали Валькой? Знаешь! Мне сказали, что ты хороший командир. И ты поступил как должен был поступить… А Валька поступил как герой… Но ты мне скажи, каперанг, почему ты из всех выбрал именно его?
Мать Валентина не сказала ни одного слова. Она стояла и смотрела на Родиона сухими безумными глазами.
— Потому, что никто лучше его не сделал бы… — ответил Родион и прошел в кабинет к командиру соединения. В приемной он вдруг замер и упал, обрушив на себя круглую вешалку с тяжелыми черными шинелями…
Когда звучали залпы салюта на похоронах, Родион их не слышал. Он был без сознания. Их слышала я…
В течение десяти дней он был на грани жизни и смерти. На третий день меня пустили к нему. Всю эту страшную неделю я просидела около него. Я сидела и держала его за руку. Я боялась упустить момент, когда он откроет глаза… Я почему-то верила, что если он откроет глаза и увидит меня, то все с ним будет хорошо… Я сама себя назначила ему как лекарство.
Когда я начинала валиться со стула, врачи уводили меня в дежурку, где я засыпала часа на два-три. Потом, словно у меня над ухом гремел похоронный залп, внезапно просыпалась и бежала в его палату.
Не знаю почему, но меня еще долго преследовали эти залпы. Это была самая настоящая звуковая галлюцинация. Возникала она обычно по ночам. Я вздрагивала, просыпалась и после этого уже не спала до утра.
Заботу о Левушке в эти дни полностью взяла на себя Тася. Он все время спрашивал, когда папа придет. Мы ему сказали, что папа опять ушел в плавание. Он привык к этому слову за пять лет своей жизни. Мы не стали пугать его словом болезнь…
Потом, когда я начала ходить в госпиталь как на работу, каждый день, я была вынуждена отдать его в детский садик. И сказала, что устроилась на работу. Он пошел в садик без всякой охоты, но и не высказывал своего неудовольствия.
Словно все чувствовал…
Родион открыл глаза на одиннадцатый день и не узнал меня. Единственное слово, которое он начал выговаривать месяц спустя, было слово: «вода». И врачи не знали, то ли он хочет пить, то ли имеет в виду ту воду, которая окружает всю сушу и делает ее островом. Но ему всегда давали пить из кружки с носиком. Если он не хотел пить, то сжимал губы. Это единственное, что он умел в первый месяц.
Я приходила в госпиталь каждый день. Это была моя работа. Я помогала ему облегчиться, мыла его, каждый день меняла под ним простыни, кормила его с ложечки, слегка приподняв верхнюю половину кровати.
Много раз я вспоминала свои пророческие слова, сказанные Татьяне, что Родя для меня все: и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг… Да, теперь он для меня был месячным сынком, только очень тяжелым…
И как самой большой наградой любой матери служит первая осмысленная улыбка этого маленького комочка жи вой, дорогой, но еще бессмысленной плоти, так же и я ждала себе в награду его первый осмысленный взгляд. Но он еще долго не узнавал меня… Вернее, узнавал и даже выражал глазами радость и нетерпение. Но я для него была только источником питания.
Когда же соседи по палате говорили ему: «Родион, твоя жена пришла, посмотри, какая она сегодня красивая», он не реагировал. Но на слово «обед» он обязательно скашивал зрачки в сторону двери. Ему было все равно, кто принес пищу, я или матросик-санитар.
Кормить его было трудно. Это был мучительно долгий процесс. Он очень медленно жевал, несмотря на то, что вся пища, которую я ему давала, была тщательно перемолота и протерта. Сперва я мучилась с ситом, часами протирая разваренное и перемолотое два раза куриное мясо, но потом Тася надоумила меня купить гедеэровский кухонный комбайн, в котором был мощный миксер, и одной проблемой у меня стало меньше…
Отсутствием аппетита он, слава Богу, не страдал, и кормление иной раз растягивалось на целый час. Это в обычные дни, а когда ему становилось хуже, то он забывал глотать… Наберет пищи в рот, пожует, пожует ее несколько раз и замирает с полным ртом… Уж как я его уговаривала: «Родечка, миленький, ну проглоти, ну нельзя же так, ты заснешь и подавишься…» Иной раз до слез… Доходило до того, что я маленькой ложечкой аккуратно начинала выковыривать из его рта все обратно… А что поделаешь?
Зато когда он был в нормальном состоянии, то насытившись, сжимал губы. В первые два месяца единственное, что он умел делать — это открывать рот, жевать, глотать и закрывать рот. Единственное слово, на которое он реагировал, было слово «обед», единственное слово, которое он выговаривал, было слово «вода».
Через два месяца он меня узнал. Когда я пришла, чтобы покормить его в обед, он еще спал. Я не стала его будить.
Обед у меня все равно был в термосах и остыть не мог.
Я сидела на своем обычном месте около его кровати и смотрела на него. Какое счастье, что у него не было пареза, то есть наполовину парализованного лица с отвисшей, мокрой губой. Лицо его, если не считать выражения глаз, осталось прежним. Это единственное, что мне осталось. А когда он спал его ничего не выражающие глаза были закрыты, то это был мой прежний, только похудевший и побледневший Родя…
Когда он открыл веки, я была далеко в своих мыслях и не сразу заметила перемены в его глазах. Когда я очнулась от своих мечтаний, то увидела в его глазах смятение… Зрачки быстро бегали, обшаривая потолок, стены, штатив капельницы, окно со свинцовым мартовским небом… Кажется, он си лился понять, где он. Потом я заметила, как дрогнули и еле заметно шевельнулись пальцы на его правой руке. Потом его глаза остановились и сфокусировались на мне. Снова дрогнула правая рука, словно он хотел потянуться ко мне. Губы сомкнулись, и он отчетливо произнес:
— Ма… Ма-а… Ма-ха…
Я разревелась. Это была первая моя победа. Я добилась того, чего хотела. Все вышло как я загадала. Первым человеком, которого он узнал по-настоящему, была я.
Забегая вперед, скажу, что вся моя остальная жизнь с ним была борьба. С его отчаянием, с пролежнями, с запорами, с анемией, с простудой, с собственной физиологией, которая не хотела считаться ни с какими обстоятельствами жизни. И не так уж много было побед в этой борьбе… А прибавьте сюда Левушку… Со всеми его неизбежными детски ми проблемами… Но отчаяннее всего я боролась с судьбой. За себя, за свою женскую долю и достоинство…
Месяца через три к себе в кабинет для разговора меня при гласил главврач госпиталя Марк Ефимович Улицкий, которого мы все на наших веселых пирушках звали просто Мариком.
— Все, что мы могли сделать, мы сделали, — сказал он. — Уколы и массаж может делать и приходящая сестра… Давайте подумаем, как быть дальше…
Ему было лет тридцать с небольшим, он был блестящим хирургом, удачлив в чинах и недурен собой. Разговаривал он со мной не только как главврач флотского госпиталя, но и как молодой мужчина с молодой женщиной, притом хорошо и давно знакомой.
— Что вы имеете в виду? — спросила я.
— Я хоть и патриот своего госпиталя, но должен при знать, что дома ему будет гораздо лучше… И вы перестанете разрываться между сыном и мужем…
— Но вы же знаете, что у нас однокомнатная квартира…
Дело в том, что с возвращением памяти к Родиону ему не стало легче. Даже наоборот, это усугубило его положение. Он болезненно стеснялся тех процедур, которые мне, а в мое отсутствие медсестре или медбрату, приходилось с ним проделывать. Ведь он по-прежнему оставался недвижим. Ему удавалось уже выговаривать некоторые слова и шевелить пальцами правой руки, но все остальное ему было не под силу…
— Понимаю, — сказал Марк Ефимович и побарабанил пальцами по стеклу своего стола. — Да, это усложняет ситуацию… При ребенке многие процедуры просто нельзя делать, чтобы не травмировать его психику… Но нужно как-то выходить из положения… Может, как-то отгородить его кровать, сделать какую-то временную перегородку? — Он с тоской посмотрел на меня, прекрасно понимая, что именно он мне предлагает. — Можно попросить командование, и вам пришлют плотников, дадут пиломатериалы… — Без всякой уверенности предложил он.