Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 51

Какое-то мгновение Лео смотрел на нее как бы с усталым недоумением. Потом улыбнулся: «Подхалимничаешь, да?»

— Прекрати, — оборвала Мюриэль.

Повернувшись к отцу, но не взглянув на него, Лео махнул рукой, словно что-то отбросил, и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.

Мюриэль потупила взгляд перед Евгением. На ней было твидовое пальто, на котором все еще поблескивали снежинки. И на плечах белели снежные полоски. Под рукой она держала что-то маленькое, завернутое в коричневую бумагу. Евгений смотрел на ее короткие, потемневшие от влаги волосы, на ее тонкое и умное лицо и ненавидел — за ее английскую чуждость, за ее абсолютно бессознательное превосходство и за то, что она посмела выставить его сына. Резкий разговор с Лео должен был чем-то завершиться. Кто знает, может, они поняли бы друг друга. Теперь, когда Лео ушел, он чувствовал это. Пусть гнев, пусть крик, но они приближались друг к другу. Еще миг — и явилось бы взаимопонимание. Но беспардонно вмешалась эта девушка, подсмотрела — и все разорвалось, обезобразилось, превратилось в стыд и срам для них обоих. Он задыхался от боли и негодования.

— Ужасно, что я вмешалась, — Мюриэль наконец осмелилась взглянуть на него. — Но меня возмутило, что он вам говорил. — Она казалась очень смущенной, но взгляд у нее был настойчивый, почти агрессивный.

«Ну, уходи же», — подумал Евгений, но сказал: «Да».

— Не сердитесь на меня, — произнесла Мюриэль.

Евгений молчал. Он не мог простить ей, что она подслушала.

— Я надеюсь, вы не будете против… Мистер Пешков… Евгений… можно вас так называть? Надеюсь… вам понравится.

И она начала разворачивать то, что было принесено ею, завернутое в коричневую бумагу.

— Что это? — спросил Евгений.

— Пожалуйста, не сердитесь… Я принесла вам маленький подарок. Русский сувенир. Я глубоко сожалею, что пропала икона. Знаю, это ее не заменит. Но она мне показалась такой милой, и я подумала: и вы порадуетесь немного. Надеюсь, вам понравится.



Обертка упала на пол, и Мюриэль протянула Евгению что-то маленькое, ярко раскрашенное. Он механически взял и посмотрел. Это была шкатулка, сделанная в традиционном русском стиле. «Руслан и Людмила», расписанные красным и синим лаком по блестящему черному фону.

Евгений смотрел на шкатулку с болью и изумлением. Она напомнила ему что-то… ужасное. На мгновение показалось, что какое-то грозное воспоминание вот-вот готово воскреснуть. Где он видел точно такую же? Это было давно, очень давно. Он не мог вспомнить, но знал — там невыразимая боль и утрата. Но ничего не открывалось. Он всматривался в шкатулку. Слезы набежали ему на глаза. Он пытался их утереть, прикрыть рукой. Плача, он склонился над подарком. Он не мог успокоиться и не мог вспомнить.

Глава 12

«Тот, кто думает спасти идею Блага путем сопряжения ее с концепцией воли, руководствуется убеждением, что можно предотвратить искажение этой суверенной ценности, связав со специфическими, „человеческими, слишком человеческими“ ценностями и институтами. С тех пор как добро, расцениваемое как абсолютная ценность, стало считаться ударом по человеческой свободе, разрешение в терминах действия предстало как соблазн. Если какое-нибудь движение или воздетый палец заключают в себе добро, то само достоинство этих жестов хранит добро от вырождения. Я уже аргументировал, что так в теорию, внешне безошибочную, закрадывается ошибка, в силу чего эта теория превращается в тайную хвалу определенному типу личности. Воля, выбор и действие — это также термины двусмысленно человеческие. Я пришел теперь к более основательным и провоцирующим мысль возражениям. Если идея Блага отделяется от идеи совершенства, она лишается силы; и любая теория, терпящая это разделение, какой бы высокоумной она ни представала, в конце концов оказывается просто вульгарным релятивизмом. Если же идея Блага не отделена от идеи совершенства, тогда невозможно избежать проблемы „трансцендентного“. Таким образом, „авторитет“ добра возвращает, и должен возвращать к той же картине в еще более причудливой форме».

Маркус оценил последний абзац, открывающий пятую главу, спокойно и, как он полагал, объективно. Присутствовал некий пророческий тон, от которого он сначала пытался избавиться. Задумывал он книгу как нечто очень холодное и суровое, составленное из ряда чрезвычайно простых утверждений. Но чем глубже он погружался в свою прозу, тем более страстно-высокопарной становилась она. Температура поднималась. Возможно, этого нельзя было избежать. Сила, так сказать, трения его подлинно сложной аргументации не могла не продуцировать определенное тепло. Честно говоря, может ли философия обходиться без страсти? Надо ли ее избегать? С глубоким удовлетворением Маркус ответил: не надо. Но ясность стиля при этом не должна страдать. Ведь его книга предназначается не только для философов. Он несет ответственность и перед эпохой. Le Pascal de nos jours. [14]Он улыбнулся.

Маркус вернулся к сочинению книги как к своего рода утешению. Она росла, и это придавало ему силы. День ото дня увеличивалось количество страниц — увеличивался и он сам. Он поднимался, как поднимается корабль на волне прилива. Но при этом он был огорчен и напуган, и уверенность его была далека от совершенства. Его потрясла — а чем, он и сам не мог толком объяснить — встреча с епископом. Печалясь по поводу Карла, он смутно надеялся на какую-то помощь от епископа. Он был бы рад простой, даже грубоватой беседе о брате. Он ожидал, что епископ представит некую духовную версию Нориного здравого смысла. Он ожидал чего-то энергичного, свежего, тайно указующего на твердую почву. Таковы епископы, для этого они и существуют. И епископ как бы знал об этом, потому что хотел немного таким казаться. Но то, что прозвучало, вселило тревогу. Это был не тот текст, словно кто-то украдкой подменил страницы пьесы. Маркус ждал утешения относительно Карла, относительно всего происходящего — но напрасно. За словами епископа, человека терпимого, поклонника психологии, за его житейскими афоризмами открылась темная сцена: стены исчезли, и обнаружился мрак, бурлящий хаос, лишенный малейшего признака организации. Поэтому Маркус испытал неожиданное облегчение, когда, вновь занявшись книгой, обнаружил, что его аргументация нисколько не утратила убедительности.

Маркус не мог сказать, какого именно вердикта в отношении Карла он ждал от епископа. Желать суровой кары — это было бы похоже на предательство. Но не мешало хотя бы прояснить ситуацию. Конечно, епископ не должен терять благоразумия. Но есть же и благоразумные пути смирения одних и утешения других. Маркус хотел бы участвовать в каком-то коллективном решении, в каком-то жесте солидарности здравомыслящих. Он понял, с некоторым удивлением и в то же время горечью, чего он хочет: уверенности, что Карл — психически ущербный человек, больной, со всеми признаками, свойственными такого рода болезни. Потому что если он здоров — то кто же он такой?

То, на что Маркус полагался, исчезло; и теперь то, чего он боялся, могло беспрепятственно увеличиваться и приближаться. Чего же он боялся? Лично ему Карл не грозил, да и вообще едва помнил о его существовании. Но почему всегда казалось, что эта темная фигура нависает над ним? Маркус знал, что снова пойдет к брату, и пытался рассмотреть эту идею как некий простой, разумный план. Но ему по-прежнему было страшно. Он боялся, что произойдет что-то бессмысленное, боялся услышать смех Карла, увидеть движение Карла, за которым та самая черная бурлящая бездна; боялся почувствовать вдруг это на коже, на кончике пальца, как слизь насекомого.

Он послал Элизабет цветы, но она не ответила. Сначала он обиделся, потом испугался. Воображение подсовывало ему изменившуюся Элизабет, но он гнал от себя эти картинки. Каким-то таинственным образом он уже чувствовал это изменение, как будто некая вредоносная сила действовала и на него, и на нее. Мрак окутывал, окутывал Элизабет — и она превращалась в кокон из тьмы. Он больше не мог представить ее лицо. Какое-то темное облако закрывало ее. Это было опасно. Но для кого — для него или для нее? Каждый день он давал себе клятву развеять эти абсурдные фантазии. Надо пойти к ней. Если понадобится, прямо к ней в комнату. Им вряд ли удастся силой удержать его. А если удастся? Ведь границы возможного день ото дня становятся шире. Маркус искал решение, и чрезвычайно яркие, тревожные образы настигали его на пороге сна и дополняли сумятицу сновидений.

14

Паскаль наших дней (франц.).