Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 51

— Наше время — время суда. Ибо много званых, а мало избранных. Церковь ждут глубочайшие перемены. И чаша еще не восполнилась. Мы мучительно нуждаемся в вере. Но Господь возвратит пленение народа своего.

— Может и так, — сказала Нора. — Мне, однако, думается, что в наш век надо побольше говорить о морали и поменьше о Господе.

— Я говорю, конечно, не о личности, — улыбнулся епископ. — Без личности можно и обойтись. Даже надо обходиться. То, что мы сейчас переживаем, есть не разрушение, а очищение веры. Несомненно, дух человеческий наделен глубочайшими потребностями. Поймите меня правильно, когда я говорю, что морали недостаточно. В этом заключалась ошибка Просвещения — считать Бога не более чем гарантом морального порядка. Наша потребность в Боге, в некотором смысле, превыше морали. Кто хоть немного знаком с современной психологией, знает, что это не пустые слова, а реальность. Мы стали менее наивны в отношении добродетели. И в отношении святости тоже. Мерой человека как духовного существа является не его условная добродетель или греховность, искренность в стремлении к Богу. Вспомните, как Иегова ответил Иову: «Где был ты, когда Я полагал основания земли?» [12]Это аргумент, к морали отношения не имеющий.

— Мне всегда казалось, что это очень плохой аргумент, — сказала Нора. — Добродетель — это хорошее поведение, и мы все знаем, в чем его суть. Думаю, люди играют с огнем. Еще кофе?

Такой поворот разговора огорчил Маркуса. Ему не нравилось, что епископ высказывает подобные взгляды. Он был возмущен. Теперь он понял, до чего же ему хотелось, чтобы все шло согласно традиции. Он не верил в искупление кровью Иисуса, не верил в Отца, и Сына, и Святого Духа, но жаждал, чтобы другие верили. Он хотел, чтобы поблизости от него, около него продолжалось старинное устройство. Чтобы иногда можно было протянуть руку и прикоснуться. Но вот оно что — оказывается, то, прежнее, незаметно размонтировали. Кто-то там решил, что Бог не личность, что Иисус Христос, в сущности, не так уж важен. Все это не могло не пугать.

Нора что-то говорила, протягивая ему чашку с кофе. Корабельная сирена гудела на реке, где-то там, в туманной тьме. Теплая, хорошо освещенная, плотно зашторенная комната вдруг закружилась. Маркус схватился за стол. «Ну, а если, предположим, — обратился он к епископу, — предположим, истина человеческой жизни оказалась бы чем-то ужасным, гибельным для осмеливающегося созерцать ее? Ведь вы отнимаете все гарантии».

— Тут как раз очередь за верой, — усмехнулся епископ.

— Бессмысленное предположение, — заметила Нора. — Вот ваш кофе.

Глава 10

Мюриэль бросила последний листок на пол и посмотрела на Элизабет. Она прочла около двадцати строф и очень растрогалась от собственной поэмы. Ближе к концу ее голос уже дрожал от волнения.

Они сидели на полу, около камина, в комнате Элизабет. Шезлонг, к которому прислонилась Элизабет, был повернут к огню и создавал уютную замкнутость. Мюриэль, сидевшая напротив китайской ширмы, выключила настольную лампу, горевшую у нее за спиной. Пламя достаточно освещало комнату, бросая быстрые золотистые отблески на лицо Элизабет, заставляя тени метаться под потолком. Еще не стемнело, но шторы были задернуты.

Какое-то время длилось молчание. Потом Элизабет сказала:

— Это как-то неясно, верно?

— Ничего подобного, здесь нет и половины тех неясностей, которыми напичкана большая часть современных творений.

— Ты составила какой-нибудь план произведения?



— Нет. Я же тебе говорила. Оно просто растет.

— Интересно все же знать направление.

— Мне не интересно.

— Кажется, ты влюблена.

— Я не влюблена! Мы же об этом говорили.

Мюриэль ужасно хотелось, чтобы Элизабет сказала: поэма талантливая. Ей хотелось услышать только это. Но она видела и чувствовала, так остро, словно это было физическое излучение, что Элизабет с тупым, полуосознанным упорством теперь станет говорить о чем угодно, только не о ее, Мюриэль, поэме.

— А, ерунда все это! — Мюриэль резко поднялась, кое-как подобрала разбросанные листочки и бросила их за шезлонг. — Не сердись, Элизабет, — сказала она.

Но Элизабет будто ничего не видела. Она пристально смотрела на огонь. Глаза ее расширились от какого-то затаенного удивления. Она пошевелилась беспокойно, покачиваясь всем телом, поглаживая ноги. Протяжный вздох перешел в зевок. «Мда-а», — протянула она как бы про себя. Мюриэль наблюдала за ней с раздражением. Она ненавидела минуты, когда Элизабет «отключалась». Ей казалось, что в последнее время таких минут становится все больше. Какая-то холодная отстраненность, какая-то неопределенность надвигалась подобно облаку и окутывала кузину. Руки и ноги у нее начинали слегка подергиваться, взгляд становился рассеянным, воля оставалась только как животная решимость — уклоняться от общения, отвергать вызов. Все угасало в ней в такие минуты, кроме одного — мягкого, прохладного, воскового цвета ее красоты. Было все же что-то до ужаса привлекательное в этой, умирающей на какие-то мгновения, Элизабет.

Хороша ли поэма? — гадала Мюриэль. Можно ли по-настоящему оценить то, что сам создал? Она хорошо сознавала это золотое сияние идеального устремления, для художника частенько переплетающееся с достигнутым настолько прочно, что трудно отделить контуры сделанного от мерцающего света того, что мог сделать. Иногда ее охватывало чувство, что ее работа хороша, чувство, возможно, куда более важное, что она выбрала правильный путь, что владеет техникой и знает, как добиваться совершенства. Теперь, говорила она себе, я больше не какая-то бумагомарака, пишущая наобум. Я уже знаю, как надо работать — постоянно и терпеливо, как плотник или сапожник. Сейчас я уже могу разбирать и перекомпоновывать свои лучшие обороты без суеверного страха их испортить. Даже дерзаю настаивать — приказывать образам являться из тех темных областей, где они парят подобно волшебным воздушным змеям. Временами ей дано было все это чувствовать. Но вдруг, и без особых причин, все превращалось в прах. Есть склонность к версификации, но не более того, и высот поэзии вряд ли когда-нибудь достигну, даже если буду трудиться от зари до зари.

Мюриэль сначала потешила, а затем и встревожила настойчивость, с которой Элизабет утверждала, что она, должно быть, влюблена. Элизабет повторяла это постоянно, через равные промежутки времени, под влиянием, быть может, рассеянности или мимолетной эйфории. И каждый раз при ее словах в Мюриэль рождалось чувство, что Элизабет просто боится, как бы она действительно не влюбилась. В прошлый раз удалось убедить кузину, что это не так, и тема была закрыта. Сейчас Элизабет оказалась более настойчивой. «Ну в кого, скажи на милость, я могу влюбиться?» — вопрошала Мюриэль. Элизабет смотрела на нее загадочно и позднее, прервав чтение поэмы, заметила: стихи и есть доказательство влюбленности.

Мюриэль долго размышляла о своей любопытной встрече с Лео Пешковым. Со времени той сцены у реки он мелькнул перед ней всего лишь несколько раз, и она подумала, что он или уехал, или нашел себе другую компанию. Сценка сама по себе увлекла, даже взволновала ее своей режущей яркостью, какой-то эксцентричностью, а эксцентричности как раз, она чувствовала, и не хватало в ее жизни. Что касается мальчишки, то к нему она осталась абсолютно равнодушной. Его физическая молодость отталкивала ее, дерзость и цинизм тоже. В характере Мюриэль была своего рода важность, требующая при знакомстве неторопливости, сдержанности, церемонности. Если она знакомилась с кем-то, кто был младше ее, то чувствовала себя главной. Она не могла простить Лео, что он застал ее как бы врасплох, хотя это ее несколько позабавило. Она готова была позволить Лео смешить себя, готова была восхищаться его красотой, как можно восхищаться красотой животного или произведением искусства. В остальном она находила его «зеленым», и сердца ее он не затронул.

12

Книга Иова 38:4.