Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



4

У ворот дома номер шестьдесят два по Пушкинской улице возле винного подвала стоял дядя Миша. Когда-то Карл со Светой снимали у него комнату. «Ничего себе, — думал тогда Парусенко, — винарка прямо в доме у ворот. Можно пить в кредит».

Семьдесят пять уже исполнилось дяде Мише, но и сейчас легко представлялось, что был он когда-то огромен и очень силен. С его круглого лица не сходила улыбка, печальная и нежная. Казалось, он давно, лет пятьдесят уже, безнадежно в вас влюблен, жизнь ему невмоготу, но он остался жить только ради вашего благополучия, ничего не требуя взамен, кроме счастия иногда с вами поговорить.

Вы пойдите на привоз, — умолял он, — и спросите, кто такой был Красавчик? Красавчик — это я. Я был самый лучший рубалыцик. Разве я имел тогда этот нарыв на голову, эту Бело? Я имел тогда все. В сорок пьятом году я привел в этот дом живую корову и поднял ее на второй этаж. Вы думаете, она у меня пикнула? Не-ет. Я разделал ее ночью, и весь двор потом кушал мое мьясо!

— Здравствуйте, дядя Миша, — сказал Парусенко, — вы меня помните?

Дядя Миша прижал руки к груди.

— Здравствуй, деточка. Как же я тебя не помню? Что слышно? Карлик пишет? А как Светочка? Она была такая миленькая, такая красивенькая, маленькая моя…

— Все нормально, дядя Миша.

— Тогда я тебя прошу. Сейчас вийдет моя фашистка, так я не хочу иметь неприятностей. Ты спустись в подвал, дай Люсе на два стакана вино, скажи, дядя Миша потом придет и випьет. Штоб ты был здоров.

«Вот так преимущество винарки у ворот», — помотал головой Парусенко, спускаясь в подвал. Он уплатил за дядю Мишу и сам заодно уж выпил стакан розового крепкого.

Невообразимо, что творилось в баре «Красном». Такого количества людей, разных и пьяных, Парусенко не видел никогда. Словно что-то ожидалось в природе, и неведомой силе необходимо было согнать всех этих людей в одно место, чтобы объявить о своей воле. Кто не был пьян, был просто возбужден. Плющ, с блестящими глазами, окликнул:

— А, Паруселло, шабаш жизни!

Рядом с Плющом сидел Слава Филин, пьяный Сыч. Он поднял дрожащую рюмку, мутно посмотрел на Парусенко и неожиданно внятно произнес:

— Водочка любит быть холодненькая, и — сразу!

Парусенко оглянулся на стойку — там была толпа, два бармена, Аркадий и Липа, работали не поднимая глаз.

— Выпей пока минералочки, — предложил Плющ, — может, Лиля подойдет.

Лиля была единственной официанткой в баре, уборщицей по совместительству, имела высшее образование и была всегда печальна.

Парусенко налил в чашечку из-под кофе Плющиковой минералки и с отвращением выпил.

— Женщины, — загадочно сказал Плющ, — как папуасы: им время от времени надо дарить что-то яркое.

Филин поднял голову.

— Женщине как бабе — надо дарить цветы!

— Ты чего, Костик, такой веселый? — спросил Парусенко.

— А как же мне не быть веселым, когда мне дают, наконец, мастерскую!

— Да ну? Поздравляю. А сколько метров?

— Одна комната тринадцать, вторая — десять.

— Ну, это не метраж для мастерской.

Плющ блеснул глазами.

— Метраж, может, падла, и небольшой, зато сколько, сука, пространства!

Неожиданно вошел Эдик. Он сходил-таки к врачу, и врач дал направление на ВТЭК. Возможно, дадут инвалидность. Хорошо бы вторую группу, это рублей шестьдесят и можно работать. Во всяком случае, можно продолжать роман, глядя в лицо Вале почаще. По этому случаю Эдик решительно направился к Вовке и потребовал три рубля. Вовка неожиданно сопротивления не оказал, видимо, был рад, что Эдик все-таки добрался до врача. «Надо идти в народ, — решил Эдик, — хватит на пять рюмок по пятьдесят грамм для независимости, на пачку „Экспресса“ и еще на трамвай, а там видно будет».

Эдик огляделся, понял обстановку и задергался.

— Или найди Лилю, — сказал он Парусенко, — или сходи в магазин.

Он протянул Парусенко под столом три рубля.

— Перестань, Эдик, — попросил Плющ. — Время есть, лучше расскажи, как дела.

Эдик рассказал про ВТЭК, не удержался. Неожиданно подошла Лиля.

— Лилечка, — сказал Парусенко, — дай нам бутылку водки, две бутылки минералки и, — он покосился на дремлющего Филина, — шесть бутербродов с колбасой.



— Восемь, — сказал Филин трезвым голосом, не открывая глаз.

— Тогда, — сказал Парусенко, — чтоб не бегать, две водки. Хороший день, — продолжал он, — и Плющу мастерскую дают, и Эдика на инвалидность отправляют.

— Не сглазь, — закричал Эдик.

— Вам хорошо, — трагически сказал Филин, — а мне впору повеситься. Талант мой иссяк, и свечи мои погасли.

— Если мужчина вешается от любви, — терпеливо начал Эдик, — то он не мужчина. Если человек вешается от скуки, значит, ему никогда не было весело. Если художник вешается от бездарности, значит, он — поц, и всегда был бездарный. Потому что ничего никуда не девается. Вешаться надо только от совести.

— Бог не велит вешаться, — сказал Парусенко.

— Ну, Бог разберется и поймет, — засмеялся Плющ, — если даже ты понимаешь.

Парусенко невозмутимо разлил на троих подоспевшую водку.

— Хай живе, — сказал Эдик.

— Да не тяните вы, пейте, — высоким голосом затосковал Плющ, — смотреть противно.

У сдвинутых столов, где гулял Степан Бадаенко, Эдик высмотрел Измаила. Тот усиленно жестикулировал и временами зажигал спичку. Три девушки, упершись локтями в стол, тыкались сигаретами в пламя, как щенята. Избегая прикосновений, Измаил отстранялся, держа спичку на отлете. Было душно. Измаил увидел Эдика, отъехал стулом, встал и подошел.

— Алиготе, — поздоровался он, — ну как?

— Измаил, поставь полбанки, — сказал Филин.

— Славик, имей совесть! У тебя же полный стол.

— Это Парусенкино, а я пью только свое, — гордо сказал Славик.

От неожиданности все, кроме Парусенко, засмеялись. Парусенко косо посмотрел на Филина и налил ему, потом себе.

— А мне? — возмутился Эдик.

— Нос в гамне, — опять же неожиданно сказал Филин и, положив тяжелую свою седеющую голову на плечо Парусенко, уснул.

— Пойдем, Эдик, там есть, — приглашал Измаил. — Я говорил о тебе Бодаенко, он хочет тебя видеть.

Степан Бодаенко, председатель Союза писателей, был прозаиком-маринистом. Свой человек в пароходстве, Степан Петрович отправлялся в творческие командировки на судах дальнего плавания, объездил весь свет, писал повести о суровых буднях советских моряков, о китобоях, а то и о тяжкой судьбе пуэрториканского мальчика. Был он высок, крепок в свои шестьдесят, весел и уважаем. Гадостей мелких в подвластном ему Союзе не делал, и, если кто-нибудь просил взаймы, скажем, двадцать пять рублей, давал не задумываясь.

— Ну конечно помню, еще пацаном. Мы ведь жили в одном доме, на Ольгиевской. Изя говорит, ты пишешь повесть?

— Роман, — сердито покосившись на Измаила, поправил Эдик.

— О, роман еще лучше, молодец.

Степан Петрович потянулся было с намерением хлопнуть Эдика по локтю, но, глянув на него, передумал.

— Как напишешь, принеси, почитаем. Выпьешь с нами коньяку?

— Благодарю вас, — ответил Эдик, кивнул и пошел к своему столику. «Где он со своим коньяком, когда надо?»

Филин спал, завалив собой почти весь стол, и даже похрапывал. Парусенко с Плющом, помучившись, отволокли его вместе со стулом, оставляющим синие следы на линолеуме, в угол и прислонили к стенке.

— Слышишь, Паруселло, — пикировал веселый Плющ, — а правда ли, что ты художником заделался? Ну как же, говорят ты в кухне на дверях колбасу нарисовал. Краковскую.

— Ну и что, если так?

— Напротив, очень хорошо. Я бы еще пририсовал маринованный чеснок. А? Розовый на коричневом.

— Будь здоров, Эдик, — сказал Парусенко и пошел к выходу.

— Зачем ты его так? — спросил Эдик, безо всякого, впрочем, интереса.

— Да хрен с ним, пусть обижается. Что они, падла, все лезут. То он писатель, скажи ему спасибо, теперь он художник, то он землемер. И что ее, бедную, мерить? Она, падла, давно измерена. И что характерно: когда ты свой роман допишешь, он будет каким-нибудь председателем и скажет: «Эдик, больше так не делай». Классно, правда?