Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



Вино здесь хуже, чем на Ришельевской, но ненамного. Кроме того, вы уже сделали значительный перерыв, и следует поддержать градус. Выпив двести граммов смеси и закусив половиной конфеты (вторая половина плотно оборачивается фантиком и кладется в нагрудный кармашек), вы поднимаетесь на улицу и садитесь на крашенные черной краской металлические перила.

Закурив, вы догадываетесь, что вчерашний ваш поступок, хоть и неблаговиден, но не бесповоротно, что он поправим, и исправить положение следует сейчас же. Вы замечаете также, что серый ствол старой акации похож на крокодила, и что это сравнение, впрочем, не вызывает в вас никаких эмоций. Забыв о ненужном крокодиле, вы задумываетесь, как это случилось, что все продавщицы Малого круга крашеные блондинки, Люси или Лиды, и только на Преображенской, на дальнем сегменте — Семен Маркович. Вы скучаете уже по Семену Марковичу и предвкушаете долгий путь к его винарке, полный разноцветных сюжетов и откровений. Тут к вам подходит знакомый, просит подождать и спускается в подвал. Едва вы успеваете докурить, он уже готов, уже рядом, и вместе вы направляетесь на Греческую площадь.

На этой площади когда-то давно был греческий базар, но никто из живущих ныне его уже не застал, зато посередине стоит, сколько вы себя помните, большой общественный туалет.

Слева и справа от туалета две альтернативные винарки: «Украинские вина» и «Российские вина». Разногласий между Россией и Украиной тогда не было, скорее всего, эти названия должны были означать дружбу народов, до, скажем, потери сознания. Альтернативность же была в том, что «Российские вина» открылись недавно, и вино там было приятное, неразбавленное, для привлечения публики. По этой причине там всегда много народа, и, чтобы не сбиться с ритма, вам следует зайти сначала в «Украинские вина». Кисло, ста граммами сухого, отметившись там, забежав в туалет, для того только, чтобы оправдать его существование, оказываетесь у «Российских вин».

Здесь к вам подъезжает Морозов. Не подъезжает, конечно, а подходит, но не один, а толкая перед собой детскую коляску, что и вызывает представление о некоем экипаже.

— Морозов, здоров! — сказал Могила, столяр худфондовских мастерских, старый человек, в коротких широких штанах. — Все разъезжаешь?

— Да уж, — улыбнулся Морозов, — Мороз-воевода дозором обходит владенья свои.

— Стакан поставь, — попросил Могила.

Могила был хороший человек. Когда работал, охотно делал художникам подрамники, брал дешево, копейку за сантиметр по большой стороне. Но и Морозов был непрост.

— Видишь, какая толпа!

— А ты с ребенком, без очереди, — подсказал Могила.

— Ай-ай-ай! — покачал головой Морозов. — Как не стыдно спекулировать на ребенке, — правда, Роночка? — обратился он в глубину коляски. — Видишь, молчание — знак согласия.

— Лида, — оглушительно закричал он продавщице, — передай, пожалуйста, стакан «Европейского». И запиши на меня.

Толпа в винарке уважительно, из рук в руки, вынесла на улицу стакан вина. Роночка, проснувшись, закричала. Двумя пальцами правой руки Морозов принял стакан, левой покачивая коляску. «Ш-ш-ш…ш-ш-ш», — убаюкивал он между глотками. Могила смотрел на него с обожанием и ненавистью. Допив, Морозов отпустил на секунду коляску, достал двадцать копеек и протянул Могиле.

— Давай стакан отнесу, — обрадовался Могила и врезался в толпу, — мне повторить, — грозно кричал он, — отвали, шакал.

Морозов медленно двигался вверх по Греческой улице мимо первого отделения милиции, где в кабинете начальника, над столом, висел портрет Дзержинского работы Славы Филина, мимо похоронного бюро с несколькими печальными женщинами у входа. Поглядев сначала налево, а потом направо, он перевез коляску через лязгающую и дребезжащую Преображенскую и оказался в Воронцовском садике, где стоял памятник Воронцову работы Мартоса.

В двадцатые годы рабочие и крестьяне с помощью краснофлотцев пытались сбросить скульптуру с постамента, но «полуподлец» стоял неожиданно крепко, видимо, пустил корни. Его оставили в покое.



Левее Воронцова, под каштанами толпились мужчины непонятного на вид содержания. Они были разных возрастов, разного общественного положения, разной солидности, как в бане. Одесса знала, что это болельщики «Черноморца» обсуждают дела команды, положение ее в таблице и мировом футболе.

Морозов постоял возле основной группы, за спинами, выждал момент и произнес:

— Ищак не забил пенальти — так его киевляне купили!

Когда удивленные, возмущенные, разгневанные лица повернулись на это наглое заявление, Морозов делал пальчиком перед волосатым носом апоплексического болельщика:

— Ай-ай-ай, зачем вы так говорите!

Тронул коляску и покатил по дорожке, не оглядываясь, в сторону Садовой, где над черной зеленью стояло предзакатное солнце. Морозов удалялся, охристые его волосы светились слабым ореолом, а длинная тень медлила, не догоняла его.

За печкой у бабушки Плющ нашел свои старые этюды. Он сел на пол и стал рассматривать. А ничего писал пацан — откуда что бралось. Вот, скажем, этот, на прессованном картоне, мотив простой, нет даже вовсе никакого мотива: дорожка на обрыве упирается в небо, а по бокам пыльная какая-то травка. Небо написано нахально, но кайфово — лессировочка чистой сиеной по голубому. Да и травка — сизая, серая, запутанная. Жалко, немножко выпирает охра тропинки. А вот еще, ты смотри, на Бугазе — белый песок, море синее, аж красное, как писал, кажется, Катаев, и действительно — английская красная по ультрамарину. Тоже на картоне, оно и понятно, холст отпугивал тогда, на холсте писали «настоящие художники», а серьезному Плющику играть в настоящего художника никогда не хотелось. Всему свое время.

А это что? Это ночная Дерибасовская. Магазин «Золотой ключик», осень, опадающие акации, тени от уличных фонарей. Наивно так, но интересно. Хрен сейчас так напишешь.

Были вместе с Карликом, зашел к нему в двенадцать ночи. Батя удивился, но не возражал. А, летчики какие-то подканали, из ресторана «Кавказ» вышли, из бывшего «Фанкони». Шампанским угощали за искусство, за Одессу… Сколько уже? — лет пятнадцать, шестнадцать?..

Плющ долго сидел на полу, вытянув ноги, как крестьянка на венециановском «Гумне». Затем кряхтя встал, собрал этюды, уже не рассматривая остальные. Упаковал их в газеты, взял под мышку, руки не хватало, — пачка поддерживалась кончиками пальцев, — и пошел в мастерскую.

Нелединский предлагал свою помощь, но Плющ отказался, — пусть, во-первых, гуляет, скоро уезжать, а во-вторых — сам разберусь. Тут, собственно, делать нечего, главное — последовательность.

На самом деле все было просто: чувство собственности много раз касалось Плюща хорошими и приятными предметами, — холстиками, тюбиками, кайфиками антиквариата. Но не было еще собственности, которая бы объяла его и, объяв, поглотила. Поэтому после холодной встречи отношения Плюща и подвала стали интимными, и любое вмешательство казалось кощунственным.

Ожидая приезда Галки с определенным волнением, Плющ тем не менее чувствовал себя предателем подвала, мастерской, новой жизни. Ничего себе, разве для этого он пробивал мастерскую! «Впрочем, Костик, — окорачивал он себя, — пусть такие вопросы одолевают Марика Ройтера или Коку Нелединского. Интеллигентские штучки оставим на потом».

Плющ нажал ногой на клавиш поломанной половой доски. Этот трамплин мы притянем, большой гвоздь есть, а сверху перекроем этюдами. Картон плотный, проминаться почти не будет. Сверху наклеить мешковину, проолифить, и можно красить. Будет люкс. Жаль только, резать придется. Ну и хрен с ним. В конце концов, его сегодняшние работы через двадцать лет тоже покажутся наивными и вызовут ностальгию. Так что мы ничего не теряем. Интересно, какие дырки придется латать через двадцать лет сегодняшними холстами.

Развеселившись, Плющ начал работать. Галка приезжает завтра в четыре с чем-то. Первое — дырка в полу, затем — покрасить. Краска эмалевая, до завтра высохнет два раза. Зеленая, падла, как травка, Галке должно понравиться. Ничего, подмешаем пару тюбиков сажи газовой, будет само то. В будуаре практически все готово. Обои Дюльфик дал клевые, ничего не скажешь. По светлому фону мелкие, мелкие, сдержанно розовые цветочки с серо-зелеными листиками. Ситчик получается, даже не ситчик, а батист. Хавает, зараза.