Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

— Марик, купи шапку. Чистая ондатра, — не дожидаясь ответа, Мата-Хари копошилась в сумке.

— Зачем мне шапка летом? — искренне удивился Марик.

— А зиму, что, уже отменили?

— Ну, — засмеялся Ройтер, — до зимы надо еще, как говорит Плющик, проторчать на этом свете.

— Не хочешь — как хочешь. А Плющик был здесь недавно. Бодаенко их всех поил, и Плющика, и Эдика, Парусенко роман написал, так Бодаенко хвалил…

— Что-то вы путаете, — улыбался Марик, не зная, как к ней обращаться.

Мата-Хари поняла:

— Ты знаешь, как меня зовут? Слушай сюда, — она приблизила чуть ли не вплотную сероватое свое лицо и громко сказала: «Клавдия Петровна».

— Очень приятно, — сказал Марик и выпил.

— А ты знаешь, чем я занимаюсь?

— То, что я знаю, должно быть, неправда, — деликатно ответил Марик.

— Правда-правда, а чего ж не правда. Или ты против?

— Мне то что? Это даже интересно. Если возможно, расскажите подробнее.

— А чего рассказывать, — Мата-Хари решительно смотала вязание. — Поехали ко мне, сам все увидишь. Или нет денег? — посмотрела на него Мата-Хари, — так ты мой гость.

— Почетный? — не понял Марик.

— А чего бы нет? — зардевшись, не поняла Клавдия Петровна.

«Странное дело, — думал Ройтер, — ведь я почти согласен. Но не переть же, в самом деле, черт знает куда… Вот ведь, только расстояния меня и выручают».

— Идем, что ли?

«Провожу до остановки», — подумал Марик. Он поднял громоздкую, но не тяжелую сумку Клавдии Петровны. Они вышли из бара. Мата-Хари взяла его под руку. «Пройдет мимо какой-нибудь Морозов — и пропал Марик Ройтер», — потешался над собой Марик. Клавдия Петровна подняла руку:

— На Сегедскую, — сказала она подъехавшему таксисту.

Мата-Хари приотворила дверь комнаты и тут же прикрыла ее.

— Занято, — сказала она. — Да ты не стесняйся, садись вот в угол, сейчас кофе растворимый будем пить.

Кухня была чистенькая, с вязаными салфетками.

Над столом висела имитация грузинской чеканки из медной фольги. Клавдия Петровна принесла бархатный альбом с фотографиями.

— Смотри пока…

«Все по науке», — подумал Марик.





В альбоме, действительно, были фотографии каких-то девушек в купальниках, и совсем обнаженных. Были они худы, неловки, явно стеснялись. Над ними хотелось плакать. Однако больше было снимков хозяйки: девочка лет пяти у штакетника, несколько девушек в белых блузках и с буклями, в самой приятной угадывалась хозяйка, разношерстный раскрашенный розово-голубой коллектив у бетонной скульптуры с крупной косой надписью: «Пятигорск 1965 год».

Клавдия Петровна поставила печенье, сняла чайник, достала растворимый кофе одесского производства, шесть рублей за банку.

— Что там так долго, — заворчала она, наклонилась к электрической розетке и пропела туда: «Не спи, вставай, кудрявая…»

Когда Мария вернулась домой, уже темнело. Парусенко спал в кресле. Перед ним на стуле стоял кусок трехслойной фанеры, добытый на антресоли, с прикнопленной четвертушкой ватманского листа. Левая верхняя кнопка отвалилась, край загнулся, и трудно было разглядеть в сумерках, что там нацарапано твердым карандашом.

5

Что-то все-таки изменилось в мире с того дня, когда гулял в баре великий Бодаенко. Во всяком случае, начались затяжные дожди. Теплые, июльские, они тем не менее сбивали с привычного толку, заставляли сидеть дома и думать, а думать ох как не хотелось.

Незаконченный коричневый автопортрет не давал Марику покоя. Не то чтобы он не получался, напротив, он получался слишком, он уже получился и существовал сам по себе. Все то недоброе, грязное, что Марик знал о себе, или думал о себе, или знали и думали о нем другие, — все это теребило сейчас кисти, выдавливало краски, косо поглядывало на зеркало. На холсте же было нечто знакомое, давно забытое, мучительно вспоминаемое и бесконечно, беспощадно правое. Будто в один нехороший день отскочила в страхе душа, спряталась в недоступное измерение, за картинную плоскость, и смотрит оттуда с нарастающим сочувствием.

В дверь позвонили, три звонка, но Марик не пошел открывать, как будто боясь, что пришел Он, этот, с портрета. Открыла, шаркая и ворча, соседка. Пришла к маме патронажная сестра. Марик выбрал в букете кистей мягкую и упругую, колонковую, и аккуратно нарисовал на портрете черные усы колечками.

Плющ сидел в мастерской на белой грязной табуретке, опустив руки меж колен. Рулон грунтованного фабричного холста, ящик с красками — богатство, копимое на заказных работах, стопка ватмана, подрамники и рамки, некоторые из них очень хорошие, старинные, — все это Плющ приволок сгоряча, в три приема, и теперь не знал, куда с этим деваться и чего начинать.

С детства слышал он на Пересыпи поговорку мастеровых, плотников и печников, что глаза, мол, боятся, а руки делают, но руки висели праздно, а глаза — глаза не смотрели бы на этот продавленный пол, на дождевую воду, ползущую по оконной раме, собирающую пыль на подоконнике и шлепающуюся серой грязью на тот же продавленный пол; на нависающие желтые с синими цветочками обои, обнажающие другие, прежние, коричневые с зелеными ромбами.

Глаза глазами и руки руками, но требовалось, по крайней мере, двадцать пять рублей, чтобы купить оргалита и заделать дыры в полу, заделать и покрасить окна, оклеить стены хотя бы ватманом, — это в мастерской, а в будуаре — в будуаре нужны обои. Он прошел в комнатку, которую называл будуаром. Это и впрямь был будуар, во всяком случае, под окном на кирпичах стоял пружинный матрас. Плющ сел и попрыгал на нем, подступила тошнота.

«Ну, Костик, волка ноги кормят, — сказал он вслух. — Пойдем рысачить». Он взял черный зонтик, закрыл дверь на висячий замок и пошел в город.

Эдик сидел в кухне и смотрел в окно. Валя была дома, тут же в кухне, гремела посудой, шумела водой, переругивалась с Леной, проснувшейся в комнате. Эдика старалась не трогать, не замечать даже, чтоб не взорваться и не выкричать все, что она думает о нем и всех его родственниках. Эдик помалкивал, курил и грел лицо о большую кружку с чаем. Думать не получалась, он придвинул лист бумаги и стал писать дождь с натуры.

«Стал накрапывать дождь. Он чуть слышно, как разведчик, прошелестел в траве, проверяя местность, и затих. Следом налетел сам. Холодный и неистовый. Дикие капли, изголодавшиеся после долгого перелета, набрасывались на сухую пыль, глотали ее, гибли, освобождая место другим, еще более яростным и голодным, которые долбили все, что попадалось им на пути: голову, шею, глаза…»

— Очки надел, пишет, как порядочный, — не выдержала Валя, — пиши, пиши, будет Изе чем подтереться. Дитё не кормлено, срач в доме…

— Га? — оторвался от бумаги глуховатый Эдик.

— Что ты на меня гакаешь! Посмотри, на кого ты похож! — парила Валя.

— Валя, замолчи, — гаркнул Эдик.

В кухню в ночной рубашке влетела Лена, распатланная и разъяренная, как Анна Маньяни. Она слабо топнула босой ножкой и закричала страшным голосом:

— Кончайте этот неореализм!

Дюльфик писал обнаженную натуру. Пухленькая, розовая на белом, натурщица полулежала на диване и капризничала. Она устала, было скучно, в окне изредка мелькали мокрые ноги прохожих, все на одно лицо.

Дюльфик злой и молчит все время. Она почесалась.

— Аллочка, зараза, а по жопе не хочешь? — мрачно спросил Дюльфик.

Плотный, с кривоватым носом и кудрявый, Дюльфик был, говорили, похож на Марка Шагала. Он соглашался, но ограничиваться внешним сходством не хотел. Трудно было понять, чего в нем больше — таланта или амбиции. Но то и другое было несомненно. Кто-кто, а он не будет философствовать, как Филин, побираться, как Плющик, и комлексовать, как Марик Ройтер. Несколько скандалов на выставках, пара мордобоев в присутствии нужных людей — и о Дюльфике заговорили, записали в газетах, стали принюхиваться коллекционеры. Он был кипуч, блистателен, когда хотел, прекрасно владел одесским диалектом и дружил с завсегдатаями Староконного рынка, слободскими дедами, помнящими Беню Крика и слыхом не слышавшими о Бабеле. Благодаря бабелевским мансам и необузданному нахальству Дюльфик слыл среди них бывалым мальчиком тридцати четырех лет.